<<
>>

Глава 18 ЛИТЕРАТУРА И НАУКА В ЭПОХУ АНТОНИНОВ

Освободившись от ледяных домициановых оков, римская ли­тература словно обрела второе дыхание и заговорила в полный голос как по-латыни, так и по-гречески. Тацит, Плутарх, Плиний Младший, Светоний, Ювенал, Апулей, Лукиан, Птолемей, Га­лен — таковы имена людей, украсивших в различных литератур­ных жанрах и в разной степени как это время, так и все времена античной истории.

Некоторые из них начали писать еще при Флавиях, но полный расцвет их таланта относится к этим годам, когда казалось, что «каждый может думать, что хочет, и говорить, что думает».

Неполное столетие правления Антонинов, представленное (не считая выродка Коммода) именами шести правителей, было временем расцвета ораторского искусства, историографии, ху­дожественной литературы и науки. Исчез страх перед произво­

лом императорской власти и политическими преследованиями. Изгнанные философы и поэты возвратились в Рим, а те, кто ис­кусно скрывал свое мнение об «извергах рода человеческого» и успешно делал карьеру даже при Домициане, раскрыли уста или достали из тайников тщательно скрываемые записи и предали их огласке. Императорская власть, как никогда ранее, пользова­лась услугами интеллектуалов, вводя их в свое ближайшее окру­жение и доверяя ответственные государственные посты. Эти люди не просто осуждали террор, приходившийся на времена их детства, юности и зрелости, но формулировали условия мира между императорами и сенатом, а также и концепцию монархи­ческой власти, определяя ее пределы и осуждая отклонения в сторону деспотии.

Плиний Младший. В этом последнем плане интересна фигура Плиния Младшего (61 — 113), племянника ученого-энциклопедиста, отдавшего всю жизнь служению империи, «малому отечеству» (североиталийскому городку Комо), родным и друзьям.

В «Панегирике Траяну», произнесенном 1 сентября 100 г. в связи с назначением его консулом, Плиний обращается к императору не как подданный, а как гражданин и друг, напоминая ему о том, чем была в недавнее время императорская власть, и определяя, чем она должна быть, чтобы избежать хаоса и катастрофы.

Плиний не призывает к вос­становлению республики, монархия для него аксиома. Но он считает возможным восстановление монархом республиканских нравов и ин­ститутов и прежде всего — авторитета сената, превращенного Домици­аном и его предшественниками в сборище интриганов и льстецов. C точки зрения Плиния, император — это принцепс в республиканском значении этого слова, т. е. первый сенатор и гражданин. Панегирист отмечает уже проделанные Титом шаги к идеальному политическому режиму, напоминая об изгнании доносчиков, о пособиях малоимущим для воспитания детей, о расширении алиментарных учреждений, о льготах по налоговому обложению, об отмене преследований по закону об оскорблении величия, об укреплении дисциплины в армии.

Как идеолог разумной монархии, Плиний привлекался к практи­ческой деятельности. Помимо краткого консульства он ведал водо­снабжением Рима, был назначен наместником провинции Вифинии. Опубликованная им переписка с Траяном — уникальный историчес­кий документ, характеризующий римскую систему провинциального управления периода империи и ситуацию в самой провинции време­ни распространения христианства.

Переписка показывает мелочный контроль императора над всеми сторонами жизни далеко не самой важной для Рима провинции. Без утверждения императора нельзя было построить или отремонтиро­

вать общественные постройки (баню, театр, водопровод). По его по­ручению наместник следил за тем, чтобы городской совет состоял из достойных людей и чтобы в число свободных и римских граждан не попали рабы. После пожара в Никомедии было организовано добро­вольное пожарное общество. Императора заботит его численность: за слишком большим числом пожарников трудно было уследить.

В одном из писем Плиний делится с императором сомнениями по поводу осуществлявшихся им разбирательств о принадлежности к христианской секте, которая находилась под запретом. «Вынося при­говор, — пишет наместник, — я очень колебался, делать ли разницу между возрастами или ничем не отличать нежный возраст от людей взрослых, прощать ли раскаявшихся».

Император разъясняет: «Выис­кивать их незачем, но если поступит на них донос и они будут изобли­чены, их следует наказать, но тех, кто отречется, т. е. помолится на­шим богам, следует за раскаяние помиловать». Таким образом, мы видим, что с доносительством при Траяне вовсе не было покончено.

Немалый интерес представляют письма Плиния к друзьям, содер­жащие массу сведений о событиях его времени, в той числе об извер­жении Везувия (юноша Плиний был его очевидцем), о людях своего круга, в том числе о Квинтилиане, Светонии, Таците, Марциале и многих других.

Дион Хрисостом. Почитателем монархии был философ и ритор Дион из Прусы (40—115), позднее прозванный Хрисостомом (Златоус­том). В своих первых речах, разделяя господствующие в его время пре­дубеждения, он нападал на философов, но, став учеником одного из стоиков, сам сделался философом и при императоре Домициане под­вергся изгнанию, которое превратило его в скитальца. После убий­ства Домициана Хрисостом вернулся в Рим и, приблизившись к им­ператору Нерве, добился привилегий для своего родного города. Был он знаком и с Траяном и пользовался его покровительством. Возвра­тившись в облагодетельствованную им Прусу, он на свои средства по­строил там ряд общественных зданий. В ПО г. за финансовые зло­употребления он был привлечен к суду наместником Вифинии Пли­нием Младшим, но избежал осуждения. Дион Хрисостом был знаме­нитейшим оратором своего времени. В своих речах (под его именем сохранилось 80 речей) он затрагивал политические вопросы, высту­пая третейским судьей между конфликтующими гражданами городов и ходатаем за города перед императором, многократно доказывая Тра­яну преимущества монархии, если она не является тиранической. Лучшие его произведения — рассуждения на моральные темы, пост­роенные в виде художественных рассказов и диалогов. Такова, напри­мер, Эвбейская речь, повествующая о том, как он после кораблекру­

шения оказался в глухом месте острова и познакомился с пастухами, живущими естественной жизнью.

Один из его спасителей был дос­тавлен в город как неплательщик налогов. Описывая его злоключе­ния, Хрисостом выступает с критикой несправедливых обществен­ных порядков, жестокого обращения с рабами.

Литературным шедевром и одновременно прекрасным историчес­ким источником является Борисфенская речь Хрисостома, воссозда­ющая жизнь полуварварской Ольвии, тем не менее помнящей о своем великом прошлом и чтущей Гомера, как бога.

Элий Аристид. В годы правления Антонина Пия своеобразную концепцию римской монархии представил выходец из Малой Азии Элий Аристид (ок. 117 — ок. 189). Среди 55 дошедших его речей име­ется панегирик Риму, в котором он подчеркивает особый характер римской монархии. «Римская империя, — говорит он, — демократич­нее всех предшествующих — это единственная подлинная демокра­тия». Исходя их этого странного тезиса, Аристид предостерегает сво­их слушателей от обозначения римских правителей царями и предла­гает называть их «великими архонтами». Для Аристида, таким обра­зом, нет разницы между принцепсом и монархом.

Политическим темам посвящены и некоторые другие речи Арис­тида, обращенные к городам Римской империи: Пергаму, Смирне и Эфесу. В них он призывает граждан к единомыслию. Шесть речей Элия Аристида носят название «священные». Они посвящены исто­рии какой-то его мучительной болезни, врачевателем которой он на­зывает самого бога медицины Асклепия, дающего ему советы в насы­лаемых снах.

Тацит. Над интеллектуалами II в. возвышаются две исполинс­кие фигуры. Два мыслителя и историка, римлянин и грек, Публий Корнелий Тацит (55—120) и Плутарх (ок. 46—119). Рассматривая их параллельно, мы можем понять, что империя, даже в эпоху своего наивысшего расцвета и благоденствия, воспринималась интеллек­туалами далеко не однозначно. Пламя костра, в котором сгорела ру­копись исторического труда Кремуция Корда, осмелившегося воз­дать хвалу убийцам Цезаря Бруту и Кассию, долго мерцало в памяти тех, кто помышлял говорить то, что думает. Только с крушением ти­ранического режима Домициана появилась возможность осмыслить печальные итоги века императорского мира, когда власть умиротво­рителя-императора переродилась в такой безудержный произвол, что римляне, вынужденные с ним мириться, подчас с умилением вспоминали о временах борьбы партий, в которой Саллюстий видел источник бедствий римского народа.

Такое осмысление было сделано человеком, с чьим детством совпа­ло время Нерона, с юностью — правление двух первых Флавиев, а зре­лость пришлась на годы чудовищного царствования Домициана.

Само имя этого историка — Тацит («молчаливый») может показаться псевдо­нимом, настолько точно оно характеризует вынужденное состояние мыслящего человека при режиме, распространившем умиротворение на сферу мысли и отнявшем возможность даже говорить о своих бедах, тосковать об утратах. Однако это подлинное имя, и в полном виде оно звучит Корнелий Тацит. Неизвестно, какое личное имя — Публий или Гай — носил Тацит. Мало известно также о жизни этого человека. Ни один из римских писателей не оставил его биографии.

Завершив образование в Риме, Тацит начинает как оратор, чьи речи принесли ему славу, но все они утрачены, возможно, потому, что он их не записывал и не издавал, не считая свои ораторские опыты удачными.

Первое из сохранившихся произведений Тацита — «Жизнеописа­ние Агриколы», панегирик покойному тестю, написанный вскоре пос­ле гибели Домициана. В этом трактате Тацит воссоздает страшную да­вящую атмосферу царствования Домициана, вспоминая о которой, го­ворит: «Через доносчиков у нас отняли даже возможность общаться, высказывать свои мысли и слушать других. Мы утратили бы вместе с голосом и саму память, если бы забывать было столько же в нашей власти, как безмолвствовать... В течение целых пятнадцати лет, срока значительного для бренного века людского, многих сразили роковые удары судьбы, а самых деятельных и решительных всех до последне­го — свирепость принцепса. Мы, немногие, пережили не только про­чих, но, можно сказать, и самих себя: ведь из жизни вырвано столько лучших лет, что, молодые и цветущие, мы состарились в молчании, а старики дошли почти до могилы». Так что наряду с сожалением о кон­чине тестя у Тацита вполне естественно вырываются слова: «Счастлив ты, Агрикола, не только славой своей жизни, но и тем, что умер вовре­мя!» Ведь «умереть вовремя» означало не только уйти от пыток палача, но и от унижающего и толкающего на недостойные поступки страха.

Вторым по времени произведением Тацита был трактат «Герма­ния», обнародованный в 98 г. Этот трактат, скорее всего, служил зер­калом добродетели для развращенных римлян, поскольку в нем вся римская община вступает в развернутое сопоставление с варварским миром.

Вопрос, какой из миров лучше, для римского патриота Тацита не стоял, но показывая, какие черты общественной жизни и семей­ной организации, сохранившиеся у диких обитателей Германии, сви­детельствуют об отходе от исконной римской доблести, он заставлял читателя вспоминать о старых добрых нравах, утрата которых воспри­нималась как одна из самых тяжелых потерь римского общества.

Сама целевая установка труда на превращение в зеркало римс­ких нравов стала источником многих неточностей в описании гер­манской жизни: историк намеренно выделял в германской жизни черты привлекательной примитивности, разительно противостоя­щие римской роскоши. Отсюда расхождения между приводимыми им сведениями и тем, что нам стало известно благодаря археологи­ческим исследованиям.

Третьим «малым» произведением Тацита был «Диалог об орато­рах».C этого времени Тацит и становится тем, кем он является для нас, потомков, как очень точно сформулировал один из отечествен­ных антиковедов, — «историком императорского деспотизма и бес­сильной покорности и подобострастия сената».

Тема диалога — обсуждение вопроса о причинах упадка красноре­чия, вложенное в уста к этому времени покойных ораторов. Мнению о том, что упадок красноречия вызван беспечностью родителей, нера­дивостью молодежи и невежеством учителей, противостоит глубокая мысль о политических причинах, вызвавших этот упадок: «В нашем государстве, пока оно металось из стороны в сторону, пока оно не покончило со всевозможными кликами и раздорами и междоусоби­цами, пока на форуме не было мира, а в сенате — согласия, в судьях — умеренности, пока не было почтительности к вышестоящим, чувства меры у магистратов, расцвело могучее красноречие».

Как по когтям узнают льва, так по этой мысли мы узнаем будуще­го великого историка. Она показывает его переход из разряда орато­ров, поставленных в унизительное положение временем, когда у ора­тора отнят форум и возможность свободно высказывать мнение в се­нате, к историкам, которые освобождены от публичного позора и мо­гут мыслить и творить в уединении, до поры до времени не выставляя своих творений на суд современников.

Можно не сомневаться, что и тогда, когда Тацит был известен лишь как оратор и, не внушая к себе опасения власти, успешно про­двигался по служебной лестнице, зрели те мысли, которые легли в основу опубликованных после смерти Домициана двух знаменитых трудов, созданных, по его собственным словам, «для позора и славы в потомстве». В совокупности они охватили период от смерти Августа (14 г.) до падения Домициана (96 г.). В первом из них — «Истории» — изложены события, современником которых был он сам, начиная с гражданской войны после гибели Нерона, в написанных затем «Анна­лах» — история времени, прошедшего на памяти отцов, дедов и в ка­кой-то своей части пришедшегося на детство историка. Тацит в пол­ной мере осознавал, что избранная им эпоха разительно отличается в худшую сторону от той, которая вставала в трудах авторов республи­канской поры. Обмельчал бурный поток римской истории, и историк

поневоле должен держать в центре внимания личность главы государ­ства, узурпировавшего права народа и власть выборных магистратов и единолично решавшего судьбы империи. Почему же он избрал тему, по его собственным словам, неблагодарную?

Скорее всего, потому, что современники Тацита, впервые после долгих лет удушья свободно вздохнувшие, нуждались в осмыслении опыта империи как государственного организма, в объяснении той моральной атмосферы, которая возникла после установления едино­личного режима. Как и в «Агриколе», он стремился показать, что и в эпоху крушения нравственных ценностей существовали люди, кото­рые вопреки всему «прожили жизнь, как подобает свободному чело­веку». Эти люди, сохранившие в условиях террора верность римским доблестям, являются единственными героями «Историй» и «Анна­лов». Узнавая о них, читатель отдыхает после мрачных картин произ­вола и низости, заполняющих эти труды.

Не видя реальной возможности для возвращения к порядкам Рим­ской республики, Тацит, особенно в первые годы правления новой династии, питал надежды на появление правителя, который сможет, пользуясь авторитетом своей власти, возродить процветавшие в про­шлом гражданские доблести и преградить путь укоренившимся в рим­ском обществе порокам.

Известно знаменитое обещание Тацита писать «без гнева и при­страстия» (sine ira et studio), но оно не означает обещания беспристра­стной истории. Историк говорит лишь о том, что у него не было лич­ных мотивов искажать истину, ибо от Гальбы, Отона и Вителлия, по его словам, он не видел ничего ни хорошего, ни дурного, Веспасиану обязан первыми успехами своей карьеры, Тит продвинул его еще даль­ше, а Домициан возвысил еще больше. Поэтому критика Тацита ли­шена личной окраски. Она направлена против того, что уже стало прошлым, но страх перед возможностью его возвращения был еще жив, и история прошлого должна служить не только для поучения современников, но и укрепления, говоря словами самого историка, того «редкого счастья, когда каждый может думать, что говорит, и го­ворить, что думает».

Тацит выступает не как простой рассказчик, но как исследова­тель. Поскольку изыскание Тацита затрагивает прежде всего полити­ческую сферу, оно нацелено на выявление того, как политические из­менения сказались на всех сторонах жизни римского общества. Та­ким образом, сама установка Тацита — создать не историю римского народа, а повествование о тех, кто лишил этот народ его лучших лю­дей, его политических прав и извратил саму человеческую природу. Не обольщаясь фразами о возвращении республики, Тацит сознает, что уже Август выработал формы единоличной власти, став изобрета­

телем таких тайных пружин самовластия, как задабривание армии, содержание на государственный счет и увеселение зрелищами разо­рившейся толпы римского плебса, награждение подданных за покор­ность и раболепие. Сенаторы, сразу же после смерти Августа начав­шие соперничать в изъявлении раболепия к Тиберию, еще не при­знанному главой государства, оказались, по убеждению историка, до­стойными тирании. Рисуя превращение Тиберия в чудовище, Тацит показывает, что сам принципат был тому питательной средой и что в произволе не менее виновны те, кто его терпит и даже поощряет.

Плутарх. Греция при Адриане и при других императорах-филэл- линах по сравнению с другими римскими провинциями занимала привилегированное положение. Но не следует думать, что восхище­ние достижениями греческой культуры изменило давнее, в общем не­гативное отношение римлян к грекам, в которых римляне видели под­час удачливых торговых конкурентов и соперников в интеллектуаль­ной сфере. Сатиры Ювенала пронизаны звериной ненавистью гре­кам. Отсюда и совет Плиния Младшего не презирать греков и не отнимать у них «последнюю тень и уцелевший остаток свободы».

Сами греки остро ощущали свою зависимость от римлян. Для них прошлое Греции было не просто источником восхищения, но и един­ственной возможностью сохранять свое человеческое достоинство в мире, где они были людьми второго сорта. Это объясняет скрытые от поверхностного взгляда мотивы творчества величайшего из авторов эпохи империи Плутарха.

Может показаться загадкой, что он, родившийся в маленьком го­родке Херонее, не перебрался в Афины или, наконец, в Рим, где его бы встретили с почетом, если не вспомнить, что именно здесь, на ро­дине Плутарха, в 338 г. до н. э. произошла битва, положившая конец греческой независимости. Оставаясь в Херонее, Плутарх не просто хотел украсить город своим пребыванием, но именно здесь стремился компенсировать эту утрату описанием духовного величия Греции, не уступавшего могуществу нового ее владыки — Рима.

Так у Плутарха возникла идея связать и сопоставить судьбы Гре­ции и Рима в биографиях выдающихся греческих и римских военных и политических деятелей, начиная с древнейших времен до падения Римской республики. Идея «двоичности», «близнечности» героев ухо­дит в греческий миф (вспомним братьев Диоскуров или Ахилла и Пат­рокла), но соединение политиков давало возможность выявления не только сходства, но и различий. Каждая из пар биографий завершает­ся авторским сопоставлением. Стараясь быть объективным к римля­нам, Плутарх все же показывает превосходство греков в моральном плане. Так, выбрав в качестве двойников одинаково храбрых и муже­

ственных грека Пелопида и римлянина Марцелла, Плутарх подчер­кивает, что «Марцелл во многих покоренных им городах учинил кро­вопролития, тогда как Эпаминонд и Пелопид, одержав победу, ни­когда никого не казнили и никогда не обращали в рабство целые го­рода». В других случаях сам выбор персонажей для сравнения избав­лял Плутарха от необходимости подчеркивать моральное превосходство греков. Такова пара Аристид и Катон Старший. Каж­дый грек, да и римлянин, знал, что первый — это воплощение благо­родства, а из изложения Плутархом биографии Катона он узнавал та­кие подробности жизни этого человека, что у него не могло не по­явиться иного чувства к римлянам, кроме отвращения.

Таким образом, не может быть никакой речи о желании Плутарха показать единство греко-римской судьбы. Плутарх, понимая гибель­ность пути вооруженной борьбы против римлян, к ней не призывает. Обращаясь к греку, выполняющему обязанность правителя, он писал: «Помни, что ты управляешь, будучи сам под чужой властью, что твой город подчинен проконсулам и прокураторам цезаря: накинь плащ поскромнее и со своего начальнического места все время устремляй взгляд на здание суда, не очень доверяй венку; помни, что над твоей головой занесен римский сапог». Примечательно, что будучи римс­ким гражданином, Плутарх нигде не упоминает о своем римском гражданстве. Он, как творческая личность, хочет предстать последним гражданином Херонеи и полисной Греции в целом.

Плутарх сам не считает себя историком («мы пишем не историю, а жизнеописания»), ибо не дает последовательного изложения истори­ческих событий, как это делали историки, чьими трудами он пользо­вался как источником. Однако в биографиях Плутарха общеисторичес­кие факты превалируют над фактами собственно биографическими, да и углубление в психологию, как показывает опыт Полибия и других эллинистических историков, было чисто исторической задачей. В био­графиях Плутарх довольно часто по ходу повествования высказывает собственное суждение, сравнивает данные разных источников, прини­мая одни и отвергая другие. Личные качества его героев, которым он дает моральную оценку, для него не единственная цель, ибо они оказы­вают влияние на положение государства и на ход событий.

Наряду с сочинениями, в которых проявился талант Плутарха как историка, им создано множество сочинений по вопросам этики, фи­лософии, филологии, религии, быта, но «Параллельные жизнеописа­ния» — вершина творчества херонейского мыслителя.

Светоний. Из писем Плиния Младшего мы впервые узнаем о его корреспонденте, талантливом молодом человеке Гае Светонии Тфанк- вилле (ок. 70—140). Плиний дает юноше житейские советы и оказыва­

ет практическую помощь. Ему удается выхлопотать для него долж­ность войскового трибуна, первую ступень государственной карьеры. Но она, как вскоре выясняется из той же переписки, оказалась слиш­ком обременительной для ученого человека, каким был по натуре Све­тоний. И он отказывается от этой должности в пользу своего род­ственника. Плиний рекомендует Светония императору Траяну как од­ного из честнейших, порядочнейших и ученейших людей в мире. Это была рекомендация замедленного действия, и ею воспользовался при­емный сын Траяна Адриан уже после смерти Плиния. Он принял уче­ного мужа на должность секретаря, ту самую, которую в свое время Август предлагал Горацию и получил отказ. Светоний не был столь предусмотрителен, и вскоре ему указали на дверь якобы за неуваже­ние к императрице Сабине. В чем выразилось неуважение к этой оди­озной особе, остается невыясненным. Но ясно, что кратковременное пребывание Светония на этой службе не прошло даром. Он познако­мился с императорским архивом, закрытым для посторонних, и сде­лал из него выписки.

Очевидно, именно тогда его посетила идея написать произведе­ние, посвященное той же эпохе, которую изложил Тацит в «Анна­лах» и «Истории», но в форме биографий двенадцати императоров. Перед нами редчайшая возможность проследить историю целого столетия в трудах, написанных в разном ключе. Тацит — великий психолог, старавшийся проникнуть в глубины менталитета импера­торов, лицемеров, извергов, посредственностей, и вместе с тем на­рисовать изменяющуюся картину времени. Светоний далек от столь серьезной задачи. Он собиратель занимательных фактов, которые черпает полными горстями как из архивов, так и из клоаки слухов, порожденных подчас обстановкой скрытности императорского дво­ра. И то, что Светоний не просто высыпал их на поверхность своего сочинения, а изложил в определенной системе, не принесло ему сла­вы историка. Ведь каждая из определенных Светонием заранее руб­рик заполняется разнородным материалом без какой-либо крити­ческой проверки и оценки. И одно и то же императорское лицо ока­зывается составленным из разных половинок — панегирической и преувеличенно чудовищной, и можно было бы удивляться, что мог­ло заставить Плиния Младшего, человека талантливого и всесторон­не образованного, восхищаться Светонием, если бы не было извест­но, что тот написал добрую дюжину других сочинений. Все они до нас не дошли, ибо не были занимательны. Труды Тацита сохрани­лись в одной рукописи, «Жизнь двенадцати цезарей» Светония — во множестве. В Средние века ею тайком зачитывались монахи для по­полнения своего небогатого сексуального опыта — ведь учатся не только на ошибках, но и на пороках. В новое время «Жизнь двенад­

цати цезарей» была высоко оценена как грандиозное собрание фак­тов. Без нее и в самом деле жизнь первого столетия империи была бы для нас неизмеримо беднее и бесцветнее.

Воспитатель цезарей. В начале своего трактата, восхваляя ро­дителей и близких, император Марк Аврелий вспомнил также и свое­го наставника Марка Корнелия Фронтона: «Фронтону я обязан пони­манием того, каковы злорадство и лицемерие, присущие тирании, и того, насколько в общем черствы душой люди, слывущие у нас арис­тократами». Фронтон был выходцем из африканского города Цирты, некогда столицы нумидийских царей. В Африке он получил фило­софское образование и стал известен как преподаватель риторики. В последние годы правления Адриана он появляется при его дворе, а при Антонине ему доверяют воспитание будущего императора Марка Аврелия и его соправителя Луция Вера. Это обеспечивает провинциа­лу блестящую политическую карьеру. В 143 г. он назначается консу­лом и по окончании консульства — наместником провинции Азии, однако остается в Риме из-за болезни ног.

К его больным ногам в царствование Марка Аврелия сходились римские интеллектуалы, чтобы выслушать мнение о своих произведе­ниях и, возможно, чтобы приблизиться через него к власти, ибо Фрон­тон, уйдя на покой, сохранил влияние на своих коронованных воспи­танников. Сохранились его письма к Антонину Пию, Марку Аврелию и друзьям, проникнутые воспитательным духом, а также несколько риторических опытов — «Похвала дыму и пыли», «Похвала пренебре­жению». Речи Фронтона, которыми не уставали восторгаться совре­менники, до нас не дошли. По названиям известны речи против Геро­да Аттика, против христиан, панегирики Адриану и Антонину, речи в защиту карфагенян и вифинцев. Судя по письмам, Фронтон был оп­понентом Герода Аттика и Элия Аристида, стремившихся к аттичес­кому стилю. Он ярый архаист. Его кумиры — Катон Старший и Грак- хи, Невий и Луцилий. Ему претит изящество речи. «Я предпочел бы, — пишет он Марку Аврелию, — одежду строгую — из мягкой шер­сти, а не прозрачной и шелковой ткани изысканных расцветок, и при­том не ярко-алую или желтую, как шафран, а темно-пурпурную: вам, которым необходимо одеваться в пурпур, нужно и речь одевать иног­да в те же тона».

Современные исследователи усматривают в дошедших до нас ри­торических упражнениях Фронтона упадок вкуса и ставят его ниже ораторов его времени. Но письма Фронтона в отличие от писем Пли­ния Младшего — это не литературное творчество, а подлинные доку­менты, по которым можно судить о политической и культурной ситу­ации эпохи Марка Аврелия и воспитании его как личности.

Аппиан. В письмах Марку Аврелию Фронтон в течение двух лет рекомендует своего друга, пожилого александрийца Аппиана (ок. 100— 170) на должность прокуратора, характеризуя его как человека, пре­данного литературным занятиям и достойного поощрения. Под лите­ратурными занятиями Фронтон имел в виду работу по созданию ис­торического труда, посвященного возникновению Римской империи.

Историки Рима эпохи гражданских войн рассматривали историю Римской империи как процесс превращения одного города (именно города, а не народа) в мир, как включение мира со всей его этничес­кой пестротой и географическим разнообразием во вселенский город. И для них было совершенно естественным смотреть на весь мир из Рима, как из центра «круга земель», с его вершины Капитолия, видя в других народах своих потенциальных рабов, а в их стремлении сохра­нить независимость — дикость или коварство. Наш историк смотрит на Рим, как бы находясь на периферии, стремясь при этом выявить, как каждая из составных частей была включена в универсум и стала частью римского мира.

Сам принцип изложения материала по территориям и народам дал Аппиану возможность оценивать противников Рима в разные пе­риоды их деятельности. Так, Ганнибал у него фигурирует в четырех книгах (Иберийской, Ганнибаловой, Ливийской и Сирийской), при этом в первых двух — в полной мере негативно, в третьей — сравни­тельно объективно, а в четвертой — сочувственно.

Как человек, причастный к государственной системе (именно та­ким людям Полибий в свое время рекомендовал заниматься истори­ей), Аппиан старается вникнуть во все, что обеспечивало успех или неудачу войн, — в систему государственных доходов, в расстановку политических сил, в способы решения социальных проблем. Из его «Римской истории» встает конкретная картина развития системы на­логового обложения в республиканскую эпоху, которая не может быть составлена по произведениям Саллюстия или Ливия.

Аппиан — возможно, первый из историков Рима, научившийся мыслить экономическими категориями, интересовавшийся соци­альными конфликтами, впечатляющее исследование которых пред­ставлено в первых книгах его «Гражданских войн».

Современник Аппиана Флор осмыслил гражданские войны на манер Эсхила и Софокла как трагедию, ниспосланную завистливой судьбой за доставшееся Риму чрезмерное могущество. Выделяя вслед за Флором гражданские войны в особый период римской истории, Аппиан отказывается от подобной риторики, но он также далек от односторонних оценок. Мы не находим у него пронизывающей про­изведения историков времени Августа мысли о величии этого могиль­

щика республики. Во всяком случае, «Август гражданских войн» —- Октавиан — непохож у него на ту личность, которая встает из авто­портрета Анкирской надписи. Он не триумфатор, а триумвир, подчас терпящий неудачи и обязанный своим успехом не божественной по­мощи, а таланту Марка Випсания Агриппы. Противники Августа Секст Помпей и Марк Антоний — вовсе не «исчадия Аида», и в опи­сании их деяний Аппианом подчас проскальзывают сочувствие и даже восхищение их стойкостью в противостоянии судьбе. Пять книг «Гражданских войн» Аппиана — вершина мастерства александрийца, потребовавшая высшего напряжения духовных сил. Эти книги — единственное дошедшее до нас связное изложение событий от Грак- хов до гибели Секста Помпея, вобравшее в себя огромную историчес­кую традицию. Сюда входили речи участников гражданской войны и ее жертв — братьев Гракхов, Антония, Цицерона, и величайшие тво­рения римской поэзии.

«Римская история» Аппиана тем и хороша, что в идейном отно­шении она далека от ясности Тита Ливия и загадочна, как всегда зага­дочен Восток, таящий невероятные культурные и человеческие глу­бины. Одна из таких загадок — отношение Аппиана к сверхъесте­ственному. Историческая концепция Аппиана, казалось бы, рациона­листична. Рим добивается победы вследствие сплоченности римского народа, ясности стоящей перед ним цели, превосходства политичес­кой и военной организации. Но Аппиан не был бы человеком Восто­ка и современником Апулея, если бы не ощущал влияния на судьбы людей и государств неких скрытых сил.

Проявление их власти он видит прежде всего в вещих снах, рас­крывающих людям скрытые от них тайны и угрозы и позволяющих принять единственно правильное решение. Так, приснившийся Ди­доне сон раскрыл ей глаза на преступление царя-брата и вынудил ее вместе с частью народа покинуть родину и основать в Ливии новую столицу. В той же книге сообщается о сновидении, побудившем Цеза­ря принять решение о заселении римскими колонистами территории Карфагена, преданной религиозному проклятию. В «Сирийской кни­ге» идет речь о сне матери Селевка, тогда еще простого воина, пред­сказавшем его будущее величие, в «Митридатовой книге» — о снови­дении Антигона Гоната, раскрывшем будущее величие потомков его спутника, знатного перса Митридата, родоначальника династии Мит- ридатидов. Сны предвещают великое будущее не только держав и го­родов, но и выдающихся государственных деятелей — Суллы, Пом­пея, Цезаря, Октавиана. Люди меньшего масштаба оказываются у ис­торика как бы не затронутыми этими мистическими волнами. Боже­ство Аппиана проявляет себя в поворотных моментах истории,

устранение иррациональных факторов из обыденности дает ему воз­можность излагать конкретную военно-политическую историю в ра­циональном ключе, как это делали до него Фукидид и Полибий.

Авл Геллий. Многописание было присуще не одному Аппиану. Словно бы предчувствуя, что близится время, когда написанное ник­то не будет читать и многое окажется безвозвратно утраченным, люди эпохи Антонинов старались выговориться и оставить след не только о себе, но и обо всем, что находилось в поле их зрения. Среди этих авторов заслуживает внимания Авл Геллий (130—170). О его жизни известно лишь то, что родился он в Италии и провел многие годы в Афинах, что его учителями были Фронтон и Фаворин. Из предисло­вия к его единственному труду «Аттические ночи» мы узнаем, что в долгие афинские ночи он пристрастился к выпискам из греческих и римских писателей. Геллия интересовало буквально все — литерату­ра, грамматика, юриспруденция, философия. Считая любую мысль «цветком истории», он как бы составлял гербарий, отдавая предпоч­тение тому, что имеет аромат старины. Благодаря ему мы обладаем отрывками из сочинений ранних латинских авторов — Ливия Андро­ника, Энния, Невия, Катона Старшего, фрагментами речей Гракхов и многим другим, дающим представление о начальных временах римс­кой литературы. Перед нами подлинная антология греческой и римс­кой жизни, и хотя автора и можно упрекнуть в уходе от животрепещу­щих социальных проблем, этот упрек отступает перед грандиознос­тью выполненной им задачи, тем более что перед нами далеко не бес­порядочные выписки, и автор обладает не только определенными вкусами и пристрастиями. Например, он не просто приводит перевод Цецилием одной из комедий Менандра, но и сопоставляет его с гре­ческим текстом, показывая, в чем этот перевод проиграл. Приведен­ные отрывки говорят сами за себя, а комментарий к ним характеризу­ет Геллия как мыслящего человека и ученого.

Павсаний. Во II в., несмотря на более чем трехвековое разграб­ление страны римлянами, Греция оставалась музеем, привлекавшим к себе тех, кто жаждал соприкоснуться с почвой греческого искусства и подышать воздухом великой истории. Как и ныне, к услугам любоз­нательных чужестранцев были особого рода путеводители. До нас до­шел один из них, написанный между 144 и 175 гг. неким Павсанием, греком из Малой Азии и, как можно думать, состоятельным челове­ком, ибо для осуществленного им путешествия требовались немалые средства.

Опустив, по неизвестным нам причинам, Македонию, Фракию, Этолию, Акарнанию и острова Эгеиды, все остальные области Греции

Павсаний описывает детальнейшим образом, попутно излагая их мифы в малоизвестных другим авторам вариантах. Видимо, он черпал информацию у местных проводников и опирался на не дошедшую до нас письменную традицию.

Труд Павсания «Описание Эллады» в десяти книгах, судя по отсут­ствию упоминаний о нем, мало ценился в позднеантичную эпоху. Для европейцев же после первых переводов на новые языки он стал под­линной библией языческой культуры. C томом Павсания в руках всту­пали на почву Эллады путешественники XVI—XVIII вв. и обходили ее живописные руины, по мере возможности их идентифицируя. В XIX в., следуя указаниям Павсания, производили раскопки и подчас находи­ли статуи в тех же местах, где он их наблюдал за четверть века до того, как Греция выдержала первый натиск варварских племен.

Ювенал. Каждый из трех рассмотренных нами веков истории римской литературы знал своего сатирика — Луцилия, Горация, Мар­циала, четвертый век — дал сразу двух: римлянина Ювенала и сирий­ца Лукиана.

Античный мир не знал очков, и людям со слабым зрением прихо­дилось пользоваться кристаллами, приставлявшимися к глазу напо­добие монокля. Дециму Юнию Ювеналу явно достался кристалл чер­ного цвета, и весь мир оказался созданным для беспощадной черной сатиры. Он не выдумывал негативных явлений, но под его каламосом они приобретали космический характер. Конечно же, в эпоху Анто­нинов дело дошло до того, что императоры не только писали по-гре­чески, но и отдавали по-гречески команды. Когда однажды это при­шлось сделать Марку Аврелию, посыльный его не понял. Над этим можно было посмеяться. Ювенал же смеяться не умел, и это было патологией — он умел лишь негодовать. Встретив на пирах у богача нескольких греков, перебежавших ему дорогу и воспользовавшихся подачками, которые рассчитывал получить он, Ювенал написал сати­ру на греков, настолько заполонивших Рим, что несчастному римля­нину приходится подыхать в безвестности: «Ведь грек — мастак на все руки: он и грамматик, и ритор, и геометр, и живописец, и банщик, и канатный плясун, и лекарь. Да отправь голодного грека на небо, он и туда доберется».

Видимо, семейная жизнь Ювенала не сложилась, и он написал сатиру на женщин для друга, собирающегося жениться. И друг узнал, что женщина создана для измены, что женская верность существова­ла лишь во времена Сатурна, что любая римская матрона при виде испещренного рубцами гладиатора готова бежать с любовником на край света, бросив мужа и детей, что для женщины нет большего удо­

вольствия, чем выколоть глаза служанке или распять раба, что все женщины плохи, а хуже всех — гречанки.

Столь же негативно Ювенал оценил и высший свет. Все сенато­ры — гнусные развратники и лицемеры. Вся римская история — пе­речень преступлений. И конечно же, Ювенал не просто бичевал по­роки. Он их живописал, и в этом достиг величайшего искусства, ибо обладал не только наблюдательностью, но и богатым воображением. Императоров он обличал лишь покойных.

Сатиры его были обнародованы лишь при Траяне и Адриане. В конце концов его выслали в какие-то отдаленные места, где он, ка­жется, умер от тоски, — ведь там не было объектов для сатиры.

Лукиан. Грек Лукиан (ок. 120 — ок. 190), чья юность пришлась на годы правления Адриана, был таким же неутомимым путешественни­ком, как и император, но сыном простого ремесленника руководили не государственные заботы и даже не любознательность, а борьба за кусок хлеба и глоток вина. Ему, выходцу из азиатской Самосаты, при­шлось обойти всю Сирию, Малую Азию, Италию, плавать по рекам Цизальпинской и Трансальпийской Галлии, выступая для прокорм­ления с публичными речами в сотне городов, и учительствовать. Ог­ромный жизненный опыт отложился в коротких рассказах, имеющих форму диалога. В них волнами прокатывается не угрюмая издевка и не брюзжание, как у Ювенала, а смех, задорный, мудрый и беспощадный.

Лукиан смеется надо всем, над чем можно было смеяться, не под­вергая риску собственной жизни: над фактически уже низвергнутыми богами, над жрецами всех конфессий, над философами-пустомеля­ми, над прихлебателями в домах богачей, над горе-поэтами и над горе- историками и, конечно же, над самим собой. Он не смеется над импе­раторами, над их клевретами и их любовницами, и это не только со­хранило ему жизнь, но и в те годы, когда он уже «стоял одной ногой в ладье Харона», обеспечило хлебное место чиновника в Египте. Не смеется Лукиан и над бедняками; к рыбакам и ремесленникам — ко всем, для кого единственное избавление от бед — смерть, он питает сострадание. Он ведь и сам сын бедняка и всю свою жизнь был интел­лектуалом-пролетарием, презиравшим почет и богатство, нажитое об­маном и преступлениями. Не смеется он и над своим маленьким бед­ным городом и любит его, находя для гордости и любви такие слова, каким могли бы позавидовать римляне и александрийцы. Ибо он, как Одиссей, не мог быть пленен чужбиной, и где бы он ни был, всегда повторял: «Дым отечества мне светлее огня на чужбине».

В то время, когда маги и пророки-зазывалы всех мастей состяза­лись в описаниях загробного счастья, может быть, один Лукиан был

лишен каких бы то ни было иллюзий. Он показал, что его век только в насмешку может быть назван «золотым». Он не верил в будущее им­перии, но в его смехе звучала жизнеутверждающая сила интеллекта, вобравшая все лучшее, что было создано античным миром.

Апулей. Соперником грека Лукиана в разнообразии талантов и блеске славы был его современник Апулей, философ-платоник, писатель и в глазах многих — маг. Привлеченный по обвинению в магии к суду, Апулей сам себя защищал и был оправдан. Выиграло и литературоведе­ние, ибо его сохранившаяся защитная речь «Апология» — великолеп­ный источник, заменивший автобиографию. Выходец из нумидийского города Мадавра, Апулей обучался в Карфагене, много странствовал, жил в Афинах и Риме, прославился как оратор и прельстил своим талантом богатую вдову, что и стало поводом для нелепого обвинения в магии. «Апология» и другие сочинения Апулея не оставляют сомнения, что в сфере литературного творчества он и впрямь был кудесником.

Величайшую славу ему доставил фантастический роман «Мета­морфозы», главному герою которого, юноше Луцию, приданы черты самого Апулея. Превращенный фессалийской колдуньей в осла, но при этом сохранивший человеческое сознание, Луций переходит от хозяина к хозяину и испытывает все превратности судьбы, пока с по­мощью мистической церемонии не возвращает себе человеческий об­лик. Шкура осла, в которую Апулей одевает своего героя, позволила ему осветить как неприглядные сферы повседневной жизни, так и темные стороны человеческой души. И все это создало некую колеб­лющуюся атмосферу, в которой нет грани между реальностью и сказ­кой, где все насыщено тайной и неожиданностями. Высокое звучание повествованию придала вставная аллегорическая новелла о Психее (Душе) — девушке, ставшей женой супруга, которого она не должна видеть. Напуганная баснями, что ее муж — страшное чудовище, Пси­хея нарушает запрет и узнает в муже самого бога любви Амура, теряет его и возвращает лишь после долгих мук и испытаний.

Клавдий Птолемей. Полтора века минуло с тех пор, как Це­зарь, осажденный во дворце Птолемеев, поджег египетский флот и заодно с ним Александрийскую библиотеку. Рукописи горят... Но не­истребима жажда знаний. Во времена императора Адриана в той час­ти александрийского храма Сераписа, которую называли «Крыльями Канопы», занял наблюдательный пост юный астроном, чтобы не по­кидать его ни на одну ночь на протяжении 40 лет. В имени этого чело­века первая часть — от цезарей Клавдиев, вторая — от царей Птоле­меев. Это был грек, римский подданный, истинный наследник алек­сандрийской науки.

Храм Сераписа с его знаменитой библиотекой в 381 г. разрушили фанатики-христиане, но место наблюдений Клавдия Птолемея (ок. 83— ок. 161) запомнили. Византийский ученый Аполлодор в VI в. здесь переписал высеченную Птолемеем надпись о его астрономичес­ких открытиях. Главный астрономический и математический труд Птолемея «Большое построение» византийцы не сохранили, но имелся его арабский перевод под названием «Альмагест». Он проник в Запад­ную Европу в XIl в. и оказался для католической церкви «манной небесной», ибо Птолемей отверг гипотезу о Солнце как центре пла­нетной системы, поставив в центр неподвижную Землю. Эту ошибку Птолемея использовали как меч в борьбе с передовой наукой, возро­дившей гелиоцентрическую теорию Гиппарха.

Оценивая значение труда Птолемея, современный астроном пи­шет: «А давайте попробуем представить себе, читатель, что бы про­изошло, если бы рукопись «Альмагест» погибла бы в огне пожара... Страшно подумать, но все же попробуем. Мы не узнали бы ничего (или почти ничего) о наблюдениях вавилонян, о работах Гиппарха и самого Птолемея. Не было бы звездного каталога... Не было бы тео­рии движения Солнца, Луны, планет».

Немногим уступает по значению другой труд Птолемея, «Геогра­фия», являвшаяся для европейцев учебником более полутора тысяче­летий. Александриец строго отличает географию от хорографии, опи­сания известной части Земли со всем, что на ней находится, и ставит своей задачей, используя математический метод, изобразить Землю в ее единстве и определить положение на земной сфере материков, мо­рей, рек, городов и других объектов, а это означало выяснение их ши­роты и долготы. Он вычислил (или привел вычисления других уче­ных) широту и долготу восьми тысяч населенных пунктов от Лонди- ния (Лондона) до Борисфена (Ольвии), описал страны Европы от Ги- бернии (Ирландии) до Танаиса — восточной границы Европы. Он отказывается от превратного мнения, будто Каспийское море являет­ся заливом Океана. Впервые у него появляется река Pa (Волга), и по­ныне известная под этим названием в мордовском языке (Рав). К се­веру от Pa и приближающегося к ней Танаиса (Дона) он помещает Сарматию. Птолемею известны и некоторые славянские племена. По имени венедов он называет часть Балтийского моря Венедским зали­вом, упоминает сербов, а названные им ставаны, словены, буланы — это славяне, словены, поляне. Более точны, чем у предшественников, сведения Птолемея о Дальнем Востоке. За Индией он помещает об­ширный залив, куда впадает Ганг, а за ним — еще один залив, за кото­рым ему известно океанское побережье и город Каттигара, к северу от нее живут сины и серы (китайцы). Сравнительно точно представлено у него течение Танаиса, включая излучину в том месте, где он при­ближается к Волге. Но в то же время он еще не знает о Скандинаве-

ком полуострове и странным образом близкое к Египту северное по­бережье Африки ему известно хуже, чем даже Геродоту — на его карте Сахара изображена изрезанной многочисленными реками.

Кажется, последним из написанных Птолемеем сочинений была «Оптика», состоявшая из пяти книг. И эту науку александриец поста­вил на прочный математический фундамент, введя в нее наблюдения над преломлением света в различных средах. «Оптикой» Птолемея пользовались византийские и арабские ученые. На латинском языке этот труд появился в XIII в.

Гален. Медицина после Гиппократа знала немало выдающихся те­оретиков и практиков, о чьих успехах писали их современники. Но сами врачи, все вместе взятые, кажется, не написали и десятой доли того, что удалось оставит потомкам пергамцу Іклену (129—199). И писал он не только обо всем, что касается медицины и как нужно остерегаться врачебных снадобий, собранных не самими врачами, но также и о себе: о том, какой прекрасной практикой для врача является работа в школе гладиаторов, и о том, что его пациентами были императоры Марк Ав­релий и Луцилий Вер, которому боги не дали долгой жизни, и о том, как завистливы римские врачи, ополчившиеся на него, пришельца, и едва его не убившие. Ум Галена охватывал не только все области меди­цины, но также философию, грамматику, риторику, теологию. Им на­писано 225 сочинений, каждое из которых состоит из многих книг. Со­хранилось немногое, но все же это 20 объемистых томов. Писал Гален по-гречески, но немало его произведений дошло в латинском, еврейс­ком, арабском переводах.

Значителен вклад Галена не только в практику, но и в теорию ме­дицины. Это он доказал, что мозг является центром нервной системы человека и животного. Он внес немало новшеств в хирургию и сделал обычной практикой эксперимент над животными, в частности над обезьянами. Этот римский врач создал учение о функциях органов человеческого тела, дал названия ряду мышц, сохранившиеся до на­ших дней, описал строение глаза.

<< | >>
Источник: Немировский, А. И.. История древнего мира: Античность: учеб, для студ. высш, учебн. заведений. / А. И. Немировский. — 2-е изд. перераб. и доп. — M.: Русь-Олимп,2007. — 927, [1] с.. 2007

Еще по теме Глава 18 ЛИТЕРАТУРА И НАУКА В ЭПОХУ АНТОНИНОВ:

  1. X.А. КИНК. ВОСТОЧНОЕ СРЕДИЗЕМНОМОРЬЕ В ДРЕВНЕЙШУЮ ЭПОХУ. ИЗДАТЕЛЬСТВО «НАУКА». Главная редакция восточной литературы,Москва 1970, 1970
  2. Глава 17 «ЗОЛОТОЙ ВЕК» АНТОНИНОВ (96-192 ГГ.)
  3. 4. Идеология и культура ассирии Литература и наука
  4. Письменность, литература и наука
  5. Лекция 7 КУЛЬТУРА РАННЕЙ РИМСКОЙ ИМПЕРИИ (ЛИТЕРАТУРА, ФИЛОСОФИЯ И НАУКА[12])
  6. В.И. ГУЛЯЕВ. АМЕРИКА И СТАРЫЙ СВЕТ В ДОКОЛУМБОВУ ЭПОХУ. ИЗДАТЕЛЬСТВО «НАУКА» Москва - 1968, 1968
  7. М. Римшнейдер. ОТ ОЛИМПИИ до НИНЕВИИ ВО ВРЕМЕНА ГОМЕРА. ИЗДАТЕЛЬСТВО «НАУКА». ГЛАВНАЯ РЕДАКЦИЯ ВОСТОЧНОЙ ЛИТЕРАТУРЫ. МОСКВА 1977, 1977
  8. Глава 2 ЕВРОПА В ЭПОХУ НЕОЛИТА
  9. Правление Антонинов
  10. Глава 17 ГРЕЧЕСКАЯ КУЛЬТУРА В ЭПОХУ КРИЗИСА
  11. Глава 2 Северная Осетия в эпоху бронзы
  12. Брентьес Б.. От Шапидара до Аккада. Пер. с нем. Предисл. И. С. Кацнельсона. M., Главная редакция восточ­ной литературы издательства «Наука»,1976. 359 с. с ил. («По следам исчезнувших культур Востока»)., 1976
  13. Глава 21 ПОЛИСЫ И МАЛЫЕ ЦАРСТВА ПРИЧЕРНОМОРЬЯ В ЭЛЛИНИСТИЧЕСКУЮ ЭПОХУ
  14. ГЛАВА XXXVII СЕВЕРНОЕ ПРИЧЕРНОМОРЬЕ В ЭЛЛИНИСТИЧЕСКУЮ ЭПОХУ
  15. Глава 23 НАУКА, ФИЛОСОФИЯ И РЕЛИГИЯ ЭЛЛИНИСТИЧЕСКОЙ эпохи
  16. ГЛАВА III ПИРЕНЕЙСКИЙ ПОЛУОСТРОВ В ЭПОХУ СТАНОВЛЕНИЯ РАННЕКЛАССОВОГО ОБЩЕСТВА И ГОСУДАРСТВА