<<
>>

ВЛИЯНИЕ РАБСТВА НА ПОРАБОЩЕННЫХ И НА СВОБОДНЫХ

Прежде чем рабство было уничтожено в колониях, оно

I I принципиально получило почти всеобщее осуждение. ^‰?JL? Но его защищали как необходимое условие для тех Ea⅛j⅞¾⅜aстран, где оно еще существовало; его восхваляли как оказавшее благотворное влияние на те страны, где оно некогда господствовало.

Если верить его апологетам, то рабство было воспитателем человеческого рода. Это оно извлекло дикие народы чч их жалкого состояния; это оно подняло свободные народы на столь высокую ступень цивилизации. Все—и люди и вещи—произошли от этого института; и мы, сбрасывая с себя его спасительные оковы, дети рабов или свободных, мы должны благословлять рабство, как вторую природу, как мать, которая выносила и вскормила нас.

За этими панегириками, за этими свидетельствами чисто сынов­ней благодарности, к которой очень часто склонны прибегать даже враги современного рабства, скрываются сожаления о его уничто­жении, и они не настолько уже замыкались в прошлое, чтобы не иметь никакого отношения к настоящему. Ведь почему бы тому, что было некогда хорошим, не сделаться опять таким же при ана­логичных обстоятельствах? Если рабство могло служить на пользу человечеству, значит оно больше не является уже одним из тех противоестественных учреждений, которые были созданы волей человека и оскорбляли провидение; нет, оно означает в таком слу­чае учреждение, благословенное самим богом, служащее про­грессу человеческого рода; оно имеет провиденциальный характер; вот то значение, которое хотели бы ему придать. Изгнанная фило­софией из области естественного права, эта идея устремилась в иную сферу, в которой нет места доводам разума,—в сферу божественного права. Но чтобы хам укрепиться, она должна была подвергнуться исторической проверке. И если самый простой ана­лиз принципиальных положений теории естественного рабства был достаточен для того, чтобы заставить рухнуть всю систему,

то точно так же анализ фактов разрушает теории, которые хотят показать нам благодетельное действие рабства и найти в нем божью волю.

Во всех этих теориях имеется один недостаток: они считают точно установленным то, что является вопросом и требует доказа­тельства. Древний мир в широком масштабе практиковал приме­нение рабства, и цивилизация в этом мире принесла плоды, кото­рые новейшее время собрало как самое дорогое его наследие. Но какое отношение существует между этими двумя фактами? Помогло ли рабство развитию цивилизации или, наоборот, не помешало ли оно ее развитию и не уменьшило ли ее резуль­таты? Вот что надо установить, прежде чем решать, надо ли возда­вать за него хвалу провидению или признать его преступлением человечества. Каковы были естественные последствия рабства, в каком отношении находятся между собой теоретические выводы и факты,—таков вопрос в целом, и, не выходя из пределов Греции, я думаю, можно будет подтвердить те выводы, которые не раз уже проходили перед нашими глазами.

1

Раб был «купленной» вещью (κτήμα), «одушевленным орудием», «телом» (σώμα), имеющим естественные движения, но не имеющим собственного разума, существом, совершенно поглощенным дру­гим1. Собственник этой вещи, двигатель этого орудия, душа и разум этого тела, начало этой жизни—это хозяин. Хозяин для него все: его отечество и его бога; это, так сказать, его закон и его долг: «Он для меня,—говорил Менандр,—и государство, и убе­жище, и закон, непреложный судья справедливого и несправедли­вого; только для него я должен жить»3. Таким образом, бог, отечество, семья, жизнь—все слилось для раба в одном существе; он не имеет ничего, что делает человека членом общества, ничего, что делает его человеком нравственным; он не имеет даже своей личности, не имеет своей индивидуальности («раб безличен»)4.

Но он мог, вернее, он даже должен был оставаться чуждым этих понятий добра и зла, которые являются законом жизни свобод­ных людей; ведь для него, в обиходе его жизни, весь закон заклю­чался в единственном слове—повиноваться.

Раб! Владыку слушай, прав ли он или неправ5.

Не полагалось, чтобы голос его совести находился в противоре­чии с волей его хозяина. Поэтому-то философы и старались всегда регулировать эту волю, которая для стольких зависимых существ являлась единственным правом и справедливостью. Для рабов нравственность ограничивалась этими правилами, находящимися в полном согласии с высшим законом их положения, влияние которого могло сделать их более послушными воле господина, более энергичными при обслуживании его, более преданными его интересам. C этой целью Ксенофонт советует хозяину развить в них на собственном примере привычку поступать честно; пови- димому, в этих пределах он ограничивал обучение их справедли­

вости с применением к ним некоторых законов царского времени и еще более суровых законов Дракона и Солона6. Аристотель уточнял этот вопрос. Он спрашивал себя, можно ли требовать от рабов что-либо, кроме их пригодности как орудия («помимо его пригодности быть орудием для работ и службы»), как, например, скромности, храбрости, справедливости и т. д.7 Он колеблется и уклоняется от категорического ответа; но в дальнейшем он их исключает из любого общества «как неспособных к счастью и к жизни, устроенной по собственному предначертанию»8, и когда он определяет науку для раба, он под этим понимает только под­готовку его, начиная с детского возраста, ко всем деталям своих служебных обязанностей9, их обучение тому, на основе чего некогда в Сиракузах создали целое предприятие [для торговли «высококвалифицированными» рабами].

От раба требовали талантов и ловкости в исполнении его обя­занностей. Правда, от него могли требовать еще других достоинств, но в меру их полезности; к чему нужен ловкий раб, если добро хозяйское не является для него священным?10 Какая польза в бди­тельном надсмотрщике, если он «выносит сор из избы»? Нужно, чтобы он обладал верностью и молчаливостью: fide et taciturni- tate11. Но что касается достоинства в собственном смысле этого слова, то для раба оно отрицалось принципиально.

«Господин,— говорит Аристотель,—должен быть для раба источником*достоин­ства»12; и вовсе не было желательно, чтобы в этом отношении раб делал большие успехи. Один из персонажей Эврипида говорит:

Нет радости в рабах, коль лучшими они Окажутся своих владык; β

Не нужно, чтобы раб, уж если стал рабом, Людей свободных мыслями владеть он мог, C презрением осмелившись на нас смотреть; Не люб мне раб, Умом хозяина который превзошел13.

Что должно было получиться из всего этого?

Рабы оставались в общем чуждыми тех нравственных достоинств, которые сохранялись только для свободных людей, но в той же мере они не имели и тех специальных достоинств, которые хотели наложить на них, как узду, не заботясь о воспитании их душ на основе этих принципов. Они оставались тем, чем их называли в жизни, «телами»; в теле они видели все свое благо, и своего благополучия они искали в удовлетворении своих чувств. Чув­ственность была основой их природы, и все в их воспитании слу­жило для ее развития. Исключенные из гимнасий, где воспиты­вались дети свободных, не обученные даже домашним обязанностям, они росли в полном неведении добра и слишком часто близко зна­комясь со злом; они жили в полной зависимости от человека, абсолютного владыки всего их существа, который в числе своих прав считал и право злоупотреблять их телом. Что же удивитель­ного, если чувства господствовали над разумом этих бедных созда­ний, которые становились жертвами чувственности даже раньше

того возраста, когда пробуждаются страсти? Что же касается дру­гих, то как могли бы они подняться над этой материальной жизнью, к которой такими крепкими оковами приковывали их обязанности, свойственные их положению? Деградируя под влия­нием гибельного для них благоволения или от дурного обращения, потеряв человеческий образ от ранних пороков или чрезмерных трудов, они действительно вполне подходили под определение Аристотеля, который обрекает рабству человека, в котором гос­подствуют чувства.

Но то, что Аристотель относил на счет природы, не было ли это скорее извращением характера под влиянием раб­ского положения? Вот именно этот-то вопрос и избегал ставить Аристотель, а его между тем было так легко проверить опытом. Таким образом, тот самый факт, который оправдывает определение философа, осуждает его теорию.

Чувственность, которая в силу самого принципа рабства и вслед­ствие физического воспитания рабов составляла всю их сущность, породила и развила в них все пороки, корнем которых она сама и является. Раб обладает чувствами, нуждающимися в удовлетворе­нии, но так как все принадлежит хозяину, то он может это сделать только за счет хозяина; он похитит у него свой труд и плоды своего труда, чтобы доставить себе несколько незаконных удовольствий в течение этого похищенного отдыха. Лень, инстинкт воровства— таковы были первые признаки противодействия со стороны его подавленной природы; затем хитрость и притворство, чтобы под- IUluBHib HjIH 4iuut>i όαί лсіДИ'ІЬ СВОИ МОШСННИЧССТВи, ИЛИ иСГСТЗО, если другого средства не оставалось; грамматики, руководимые, конечно, более хорошим знанием характера самого раба, чем языка, искали корня общего имени «дулос» (раб) в слове «долос» (обман), а слова «андраподон» (беглый раб) в слове «аподостаи» (бежать)14. Если ни обман, ни бегство его не могли защитить, он смело шел на'побои, и «Большая этимология» доходит до того, что это значение находит в третьем его имени—«терапон» (слуга), производя его от «типто» (ударяю)!15 Но все эти наказания, кото­рые, по словам Платона, делали его душу в двадцать раз более рабской, достигали только того, что укрепляли г нем все пороки рабства и сверх всего прочего ненависть к господину, жажду мести и уменье применять всю утонченность, все уловки и ковар­ство, которые слабый применял как орудие против сильного. К этому влиянию основных условий рабства надо присоединить влияние господина, который посвящает его в свои развратные похождения, использует его плутовство и тем дает ему право на наглые выходки, в которых раб ищет себе вознаграждения за свою преступную угодливость: деспотизм рабства, который тяго­теет над господами, в свою очередь позорно порабощенными.

2

Таков логически должен был быть и таким в сущности и был характер раба; таковы были характерные черты, которые полу­чили отображение на подмостках древнего театра. Я не говорю

о трагедии: трагедия, которая представляет нам в действии сцены древнего эпоса, сохраняет за своими персонажами те достоинства, которых не находили, а тем более и не предполагали в рабе. Когда трагедия показывает нам его, она поднимает его до высоты своих героев; и если и она свидетельствует о вырождающейся основе его природы, она показывает это некоторыми косвенными намеками, а не ходом действия. Но уже в сатирических драмах, обычно дополнявших трагедию, действительность является без трагических ходуль и без прикрас, и раб получает все естественные черты своего характера. «Киклоп», долгое время единственная и до сих пор одна только полная сатирическая драма, дошедшая до нас1, дает нам истинный портрет раба в лице Силена2, готового отдать все стада своего хозяина за кубок вина, бесстыдного, лени­вого лгуна, готового ложно клясться жизнью своих детей, ищу­щего в предательстве возможности скрыть свое воровство3. Коме­дия должна была воспроизводить его личность с неменьшей реаль­ностью; и я уже отметил выше, говоря об отношении раба к хозяину, то место, которое в сценах частной жизни комедия уделяет рабу, чья роль меняется в зависимости от различного характера самой комедии в каждом из трех ее периодов4. Аристо­фан, как в общем и вся древняя комедия, не сделал из раба ни разу главного действующего лица своей комедии. В «Лягушках» Ксанфий в конце концов является случайным персонажем вступи­тельной сцены; то шутовское выступление, где он фигурирует, является ТОЛЬКО введением, OtIOIILДЛИННЫМ, 6eQ CnMHPWWQ и HUPHb комическим, к тому, что является главным предметом комедии: спору между Эсхилом и Эврипидом; и даже в «Богатстве», истинно бытовой пьесе, Карион, который участвует в стольких забавных выступлениях, в развитии хода действия не является необходи­мым. Но в рабах Аристофана уже можно найти черты, которые проистекают необходимым образом из их положения. Чувствен­ность, родную мать этих пороков, если можно так выразиться, которую Эврипид уже характеризовал словами «желудок—это все для раба»5, Аристофан описывает с большой правдоподоб­ностью, устанавливая контраст двух натур, в зависимости от усло­вий их жизни, в том диалоге, где хозяин и раб восхваляют каждый со своей точки зрения достоинство денег: «Они дают возможность иметь всего, чего лишь хочешь, вдоволь: любви,—хлеба,—музы­ки, — сластей, —славы, —пирожков,—почестей,—фиг,—честолю­бия,—сладкой каши,—власти,—чечевичной похлебки»6. Невоз­можно более резко отметить различие точек зрения обоих собе­седников.

Было бы нетрудно у того же Аристофана найти детали, которые дополняют эту картину: привычку раба к обжорству и воровству, привычку к обману, ставшую инстинктом, эту испорченность жен­щины, ставшую ее второй натурой вследствие условий ее жизни; эту единственную и часто все же бесполезную узду в виде страха наказания и пытки; эти попытки к бегству, жестоко наказывае­мые, но на которые тем не менее всегда решались7. Совокупность

этих черт можно найти у двух действующих лиц из «Богатства» и из «Лягушек». Карион, который так наивно раскрыл только что перед нами всю сущность своей природы, несмотря на похвалу, довольно, впрочем, двусмысленную, своего хозяина 7a, выявляет все, чего это заявление и заставляет ждать: он чужд всяким чест­ным побуждениям как в тех советах, которые он дает, так и в образе действий8; свое обжорство он доводит до воровства, а воровство до святотатства ради самой грубой алчности; он говорит с оттен­ком превосходства, по праву человека осведомленного и о пьянстве своей хозяйки9, и о жульничестве жертвоприносителя10, и с оди­наковым неуважением относится как к богам, так и к людям с того момента, когда они благодаря порокам снижаются до его уровня11. Эта горькая насмешка над свободным человеком, кото­рый делается равным рабу или даже опускается ниже его, стано­вясь порочным, это презрение к наказанию, эта гордость зла, которая свидетельствует о его превосходстве,—все это является облеченным в форму гениального выражения шутовства, грубости и сарказма в лице Ксанфия из «Лягушек», этого достойного собрата Кариона. Все это резюмируется в одной сцене, где Эак (который еще не заседает среди судей подземного царства наряду с Мино- сом) удивляется этому герою бесстыдства и хочет с ним соревно­ваться:

Такие действующие лица, еще редкие у Аристофана, в поздней­шей комедии становятся необходимейшими персонажами. Они обычно облечены теми же пороками с некоторыми оттенками, но одна черта господствует над всеми—это гений обмана, дух воров­ства и жульничества. Раб, главным образом с такими чертами характера, становится твердо установившимся типом театра Менандра:

И среди этих типов, которым Овидий дает такие краткие харак­теристики, раб по полному праву занимает первое место. Не то, чтобы комедия так решительно отказалась от описания человека

свободного и обратилась к изображению раба, чтобы в нем она искала своего вдохновения и чтобы ему посвятила все содержание своих пьес. Раб сохраняет в них то место, которое он занимает в обществе; и делая его душой своей комедии, поэт все же желает, чтобы он оставался, как он был и в жизни и в учении философов, орудием в руках выше его стоящего лица. И тем не менее он является главным двигателем интриги, и если все, что делается там, делается не для него, то по крайней мере все делается через него. В «Андрянке», сюжет которой заимствован из двух пьес Менандра, Дав обнаруживает хитрый план старого Хремеса и руководит своим молодым хозяином, пуская в ход все свои хит­рости, пока не наступает желанный конец. В комедии «Сам себя наказавший», заимствованной целиком, включая и ее название, у того же автора, раб Сир играет ту же роль. В «Формионе», подра­жании Аполлодору, Гета, поставленный, чтобы наблюдать за двумя молодыми людьми, хочет их сдержать и подвергается побоям. Он уступает, но возвращается старик, и нужно, чтобы он за свой страх и риск нашел средство скрыть проступок или его попра­вить; в этом вся завязка пьесы. Сир в «Братьях», заимствованных у Менандра, выявляет те же черты характера, но имеющие мень­шее значение в пьесе. Если бы мы могли с уверенностью вскры­вать в подражаниях Плавта картины из жизни Греции, мы нашли бы там образцы еще более замечательные. Ограничимся теми пьесами, которые, как безусловно заимствованные из гре- uack∩γ∏источника, полжны были воспроизводить жизнь Греции, как в общей форме, так и во всех перипетиях действия. Вот перед нами раб Либан со своим спутником Леонидом, который в «Ослах» подготовляет и проводит все «военные хитрости»; !вот Палестрион, искусно поддержанный хитростью молодой влюбленной женщины, играет на фанфаронстве «хвастливого воина»; вот еще Хрисал в двух «Бакхидах»—все они являются всегда величайшими масте­рами плутовства. Эпидик, Транион, Псевдол—у всех у них под римской внешностью таится сущность, свойственная греческой жизни, что отмечается часто прямыми указаниями: «В сердце у меня, как по центуриям, складываются сикофантские мысли»,— говорит Псевдол14. Этими двумя словами характеризуется двой­ная природа комедий Плавта: он преподносит под видом римских образов и выражений всякие комические моменты греческого происхождения.

Эти комические выходки, из которых хозяин извлекал немалую выгоду, проводились за его счет и к выгоде раба. Раб, поставлен­ный на службу чувственности хозяина,—будто сам он не имел потребности удовлетворять такие же желания, как будто вся его жизнь была некоторым образом отгорожена от подобных настрое­ний,—любил, так же как и хозяин, отдых, роскошь, хороший стол, удовольствия. Ему отказывали во всем, иной раз даже в остат­ках тех праздничных пиров, которые сервировались так роскошно: «Даже остатки от стола запрещены рабу, как говорят женщины; если один из нас выпьет одну единственную кружку вина, он уж

ненасытное брюхо; если он стащит самый маленький кусочек, он уже бездонная глотка»15. Многие действительно проявляли воздержание, и им резонно удивлялись как чуду дисциплины16; но многие без борьбы позволяли себе катиться по той наклонной плоскости, по которой влекли их природные склонности, и при­сваивали себе все, что только возможно, из тех радостей, бес­чувственным орудием или бесстрастным свидетелем которых хотели их сделать. Они крали, отправляясь на рынок; хозяин, который посылал за ними других рабов, чтобы они следили за их покупками, этим часто добивался только того, что его обманывали вдвойне, а сам он, как в «Характерах» Теофраста, получал про­звище недоверчивого11, Они крали при исполнении обязанностей, поскольку на них не был надет намордник, как на раба философа Анаксарха18; они уже заранее старались стащить из обеда хозяина кусочки наиболее вкусные, дополняя их соответствующими воз­лияниями19. А если они бывали поварами? Воздержание было бы вещью невероятной... не будь даже такого случая, какой мы видим у Аристофана с его двумя рабами Тригея, выведенными им в пер­вой сцене «Мира»20. Во всякой другой обстановке и особенно для наемных поваров воровство было традицией и правилом: один из «шефов» дает уроки этого своим помощникам в «Сотоварищах» Эвфрона и в «Тезках» Дионисия21. Каждый брал сколько мог, без зазрения совести, в зависимости от окружающей его обстановки: рабочий—от продуктов своего труда, управляющий—от всего. Так действовали все, начиная с честного эконома, который, имея желание беречь добро своего хозяина, обращал в свою пользу все, что он спасал от мотовства своего господина22, вплоть до расто­чительного раба, который с одинаковым безразличием растрачи­вает как свои сбережения, так и состояние, которое он должен был охранять. Театр не был бы полным изображением реальных сцен жизни, если бы наряду с рабами, которые отдают свою ловкость на службу интересам хозяина, не былоТаксила в «Персе» Плавта, ведущего смело и без всякой маскировки всю интригу в своих интересах, корчащегс из себя хозяина и даже больше чем хозя­ина, так как ему нечего беречь, кроме своих плеч, а их он не жалеет23.

Какую узду можно было накинуть на подобные свойства, когда самый принцип нравственности не считали возможным признать для раба; и какой счастливый случай мог бы дать ему возмож­ность применить правила, специально выработанные для раба философией господ? Использовать любой ценой все чувственные удовольствия—такова была вся философия рабов, и среди них не было недостатка в учителях подобного рода. В пьесе Але­ксиса, так и названной «Учитель разврата», один раб говорит:

Чего ты мне еще городишь?! Ишь, Лицей, Софисты, академия! Давай-ка пить, Да брось все эти пустяки, ей-ей, Манес! Дороже нет, как собственный живот; он твой Отец и мать, тебя родившая опять24.

Все эти пороки появляются перед нами как бы во всем их есте­ственном, неприкосновенном виде в лице этих существ, преданных чувственности по доброй воле или из корыстных расчетов. Эти дети, воспитанные среди разврата трактиров или дворцов, эти танцов­щицы, флейтистки, которые нанимались на празднества и прода­вались во время оргии25, все эти рабы для удовольствий, тем вернее отдаваемые на бесчестие, чем щедрее природа одаряла их своими самыми блестящими дарами26,—как могли они познать нравственность, даже если Сократ или Ксенофонт, Платон или Аристотель, Софокл или Эврипид были очень близки к ее позна­нию27; и какое противоядие могли они найти, когда самая религия во многих храмах покровительствовала и предписывала такие жертвы сладострастию, как будто это были почести, воздаваемые богам! Воспитанные в такой накаленной атмосфере страстей, они быстрыми шагами шли по пути зла, и поэты уже не знают, образ какого чудовища действительной жизни или мифологии может послужить им образцом для изображения той или другой курти­занки28.

В таком виде они перешли из Греции в римскую комедию. Если роковое влияние не захватывало молодую девушку почти в колыбели, то ее вела к пороку страсть к нарядам, и ей отказы­вали даже в чувстве любви; ведь настоящая любовь не знает корысти! Ее учили:

Люби как следует свое: его же обери29.

Обязанность куртизанок, матерей или наложниц и спутниц куртизанок—задушить в душе молодых девушек все то природное хорошее, что могло еще сохраниться среди этого порока30.

C одним жить—не любовницы то дело, а матроны.

А другая проповедует:

Преступно сожалеть людей, дела ведущих дурно. Хорошей сводне надо обладать всегда Хорошими зубами. Если кто придет— C улыбкой встретить, говорить с ним ласково; Зло в сердце мысля, языком добра желать; Распутнице ж—похожей на терновник быть: Чуть притронется—уколет или разорит совсем 31.

Таким образом, разврат без любви и в возмещение этого любовь к золоту, привычка к разврату и оргиям, где золото расточается и собирается,—такова была жизнь этих рабов; и вполне естествен­но, что хозяин иногда сам бывал их жертвой. Рабы его обворо­вывали; если не было ничего лучшего, они выпивали его вино, а во время его отсутствия за его счет они предавались всему, что услаждало их чувственность, разбуженную и применяемую в своих интересах32.

Все это, естественно, толкало раба на ложь и притворство, чтобы выполнить или скрыть свое преступление; а когда все открыва­лось, со стороны хозяина следовало жестокое наказание.

Все вышеописанное составляло обычные темы для театра, и слиш­ком долго было бы приводить столь известные всем примеры. Но, не признавая в рабе сознательного существа, имели ли вместе с тем право возлагать на него всю ответственность за его поступки? Конечно, нет. Поэтому-то Аристотель хотел, чтобы ее отмеривали ему в том количестве, в каком ему оставлен разум; и так как он давал ему свободной воли и разума меньше, чем ребенку, то он поэтому требовал, чтобы с ним обращались и бранили его с боль­шей снисходительностью33. Но его логика не оказывала своего действия: у хозяев была своя логика. Раб обладал малым разумом, поэтому и не обращались к его мыслительным способностям; но у него было тело, и к нему обращались на таком языке, который один только мог быть для него понятен,—удары и пытка. Таковы действительно и были обычные пути общения с ним со стороны сво­бодного человека. Удары, при помощи которых воспитывали животных, служили для воспитания и раба; мы видели, что таким же путем получали их показания перед судом; с тем боль­шим правом эти удары были общепринятой манерой их наказания, когда рабы бывали виновны. «У рабов,—говорит Демосфен,— тело отвечает почти за все грехи; напротив, свободные, даже при величайших преступлениях, находят средство сохранить его непри­косновенным»34. Всем известно, какое место в театре занимали сцены подобного рода35. Соучастие хозяйского сына не давало ника­кой выгоды и не спасало слуги [от наказания]; и в последствиях JiUiU ииЩСі U IipUciуiι√ιUiiii∕l, і Ди ρuu i∖ui∖ epjPiiu ∣μi,u^ι∕ικeii er>ivi сматриваться менее виновным, ясно сказывалось различие этих двух натур: сыну—выговор, рабу—побои, и он их уже ожидал:

Наслушаешься брани ты,

Меня ж, подвесив, выпорют, наверное 36.

Эта, часто слепая, жестокость наказаний в конце концов заста­вила природу раба приспособиться к своему положению: низкий и пресмыкающийся, когда он еще боялся наказания, бесстыдный и не знающий удержу, когда он закалился и привык им бравиро- BiTb. Эти черты изображены в комических сценах. В лице Силена из «Киклопа» Эврипида мы имеем пример низости; как пример бесстыдства следовало бы указать после рабов Аристофана, о ко­торых я говорил уже раньше, персонажи Теренция и Плавта. Эта наглость принимает в новой комедии еще более яркий характер. Между другими примерами надо только вспомнить Траниона из «Привидений», который, после того как он широко использовал доверчивость своего хозяина и даже злоупотребил ею, находит еще средства, чтобы не бояться наказания. Феопро- пид, желая схватить его неожиданно, зовет своих слуг под пред­логом допросить их в его присутствии. «Это хорошо,—говорит раб,—а я пока что заберусь на этот алтарь».—Это для чего?— «Ты ни о чем не догадываешься? Это для того, чтобы они не могли на нем найти себе убежища против того допроса, который ты им хочешь учинить». Старик, сбитый с толку,

приводит ему тысячи оснований, чтобы выманить его из убежища (страх, который овладевает им при мысли о нарушении свято­сти убежища, оправдывает то, что вся эта сцена перенесена в Гре­цию: право убежища не имело такой силы у римлян). Наконец, взбешенный, он вспыхивает гневом37. Но его гнев бессилен против этого упрямого и насмешливого раба, и так как он в кон­це концов отказывается простить его и настаивает на нака­зании, то Транион говорит: «Чего ты беспокоишься? Как будто завтра я не начну опять выкидывать своих штук! Тогда ты сразу и накажешь меня за обе мои провинности, и за новую и за старую»33.

Хозяева, прибегая к хитрости своего раба, развили его дерзость себе на горе. Это совмещение проступков и преданности раба, который вкладывает в предприятие всю свою душу и рискует своим телом, создали ему права, счет на которые он предъявляет со всем бесстыдством. Посмотрите, как раб Сир играет роль гос­подина и подражает ему в свободных манерах, осуществляя план, который он составил, покровительствуя любовным похождениям Клитофона. Он не терпит ни сомнений, ни указаний; слезы, прось­бы—все его раздражает; он приказывает, грозит все бросить; нужно, чтобы молодой хозяин слепо и без возражений повино­вался ему, и, когда его присутствие ему надоедает, он без всякой церемонии отправляет его прогуляться39. Некоторые действующие лица у Плавта заходят еще дальше. В «Ослах» Плавта, написан­ных в подражание «Онагу» Демосфила, два раба, в помощи кото- ∣√L>1Λ. Mu V і ‰√ /А'-''ki ∙* i,∣>∙*∙ iι∙i√ιχAiii і Iy ∕l∖∕-i,ницу, желают, чтобы она вознаградила их за те деньги, которые они ей приносят: один требует, чтобы Филения поцеловала его колена, и желает поцеловать ее в присутствии ее любовника, который это терпит; другой требует, чтобы Аргирипп согнулся до земли и носил его на своей спине, как лошадь40; и, унизив своего моло­дого господина, доведя его до уровня вьючного скота, они хотят доставить себе удовольствие, чтобы с ними, рабами, обращались, как с богами; они желают, чтобы он воздавал им божеские почести, как Спасению и Фортуне. Это бесстыдство, право на которое, что называется, они приобрели за «наличные деньги», конечно, должно было продолжиться за пределы их услуги; навсегда сохра­нились тайные узы зависимости, которые, несмотря на всемогу­щество господина, держали его прикованным к своим рабам, и они давали ему это почувствовать своим сарказмом и своим пре­зрением: достойное возмездие со стороны рабства тем людям, которые имели претензию быть господами по праву умственного превосходства и которые, утопая в пороках, были вынуждены прибегать к уму своего раба, чтобы добиться успеха.

3

Эта фамильярность, вызванная общностью проступков, происте­кая не из искренной преданности, тем более не создавала привя­занности. Чаще всего рабы служили своему господину потому, 13 А. Валлон

что требовалось, чтобы они покорились тому положению, которое им доставалось на долю. Рабы были неразрывно связаны с госпо­дином; если они не всегда участвовали в его радостях, они обычно испытывали его горе. Им приходилось делить его несчастия, им приходилось следовать за ним в изгнание и вести с ним вместе жизнь, полную приключений: это доставляет страдание Кариону в «Богатстве» Аристофана1. Но бывали, конечно, примеры верно­сти и преданности у рабов, как и мягкости обращения, доверчиво­сти и доброты у господ. Даже при таком положении, которое из человека делало скота, если бросались в эти души семена добра, можно было собрать у более счастливых натур плоды любви и лич­ных достоинств. Театр и здесь воспроизводил реальные факты. Мы видели, как трагедия в своих идеальных картинах из героиче­ских времен не раз заставляла проходить перед нами эти фигуры старых слуг, которые получали своего молодого хозяина еще в колыбели, которые направляли его первые шаги и которые с неизменной преданностью следовали за ним во всех превратно­стях его жизни2; и все уроки, извлекаемые из их примера, траге­дия резюмирует в нескольких прекрасных словах безропотной покорности, предложенной в качестве образца для всех: «Пускай останусь я рабом, уж если меня таким сделало мое рождение, но пусть я буду считаться среди хороших рабов, и, не имея имени, пусть я сохраню чувства свободного человека. Разве это не лучше, чем носить двойное ярмо, как делают те, которые к власти госпо­дина присоединяют ДЄСІЮГИЗМ CbuHX пороков?»8 Комедия не мегл° отказаться от пропаганды нравственных принципов. Среди рабов— бездельников и плутов она поместила несколько верных и чест­ных слуг с благородной речью4 и заставила почувствовать господ то значение, которое они имеют для них:

Когда найти случится доброго раба, Другого блага в жизни нет его ценней,—

говорит Менандр5. Хозяева старались крепко привязать к себе слугу, пропагандировать его пример; оказывая ему знаки внима­ния при жизни, ОпИ почтили его после смерти могильным памят­ником; мы уже раньше видели, что надписи сохранили память об этом. Очевидно, было известное основание приписывать рабу этот язык истинной преданности и вечной верности:

Если на старости лет ты придешь, где и я, о, владыка, Буду охотно рабом в царстве Аида твоим 6.

Другого, засыпанного землей в то время, как он рыл могилу для своего господина, можно было заставить говорить:

Земля легка надо мною:

Так и в Аиде твое солнце мне будет светить7.

Но, конечно, нужно'открыто признаться, что такие рабы были редки, и было гораздо легче приписать мертвым такие мысли, чем внушить их живым.

Те, кто был одушевлен такими чувствами по отношению к своим хозяевам, на самом деле в среде себе подобных рассматривались как предатели8. Ненависть к хозяину была как бы в природе раба9; она сохранялась даже и при той тесной связи, которую иногда преступление устанавливало между ними. Под маской унижен­ности, под внешним выражением бесстыдства и шутовства могло расти это чувство, настолько сильное, насколько оно должно было быть скрытым. «Ничто так не подходит к низкому характеру раба,—говорит Лукиан,—как в тайне сердца питать свой гнев, давать расти своей ненависти, заключив ее в недрах своей души, скрывать одни чувства и обнаруживать другие, под внешним видом, дышащим веселостью комедии, переживать трагедию, полную печали и горя»10. Против своего хозяина он пускал в ход все обыч­ные средства измены; в Греции у него в руках было средство госу­дарственного значения—донос. Такая возможность имела часто место и всегда охотно принималась в среде подозрительной афин­ской демократии. Гражданин, который отломал, например, ветку от священной оливы, видел себя отданным почти на произвол своих рабов; ненависть, подстрекавшая в них желание предать хозяина в руки правосудия, усиливалась еще любовью к свободе: ведь его осуждение вело за собой их отпущение на волю11. Так, один раб обвинил Фереклета в том, что он справлял мистерии у себя в доме12; в другом процессе подобного рода Лисий старался предостеречь судей против подобных обвинений, указывая им на ту опасность, которая нависнет над головами всех, если позво­лить таким обычаям забрать силу13. Сколько других средств для удовлетворения своей ненависти мог найти раб и не удаляясь от домашнего очага, не черпая их где-либо на стороне, а находя их в своей испорченной положением натуре! Действительно, мало того, что рабы могли более или менее открытыми путями покушаться на жизнь своего господина, их изобретательная нена­висть давала им возможность наносить иные удары. Допущенные со своими пороками в недра семьи, они доставляли себе гнусное удовольствие распространить в ее среде позор и бесчестие; и для них было величайшим счастьем, если им удавалось когда-либо, осквернить подобными оскорблениями последние минуты умираю­щего, радуясь не столько своей безнаказанности, сколько бесси­лию его бешенства14.

Преданность была так редка, ненависть так опасна, что хозяин мог желать от своего раба больше всего того безразличия, которое, не привязывая его к своему положению, не толкало его, однако, ни на преступное пренебрежение своими обязанностями, ни на стремление насильственно разорвать связывающие его узы; пови- димому, это и было то, к чему в общем пришло рабство, своего рода компромисс между требованиями деспотизма и сопротивлением подавленных классов15. Поддерживая полностью все права господина, допускали некоторое послабление в отношении суро­вости дисциплины. Такова была политика Афин в вопросах вну- , тренней жизни, но в этих актах снисходительности было также 13*

кое-что от политики паразита Плавта16. Раб в конце концов нахо­дил себе в этом известную компенсацию за самую тяжесть своих цепей; и, конечно, не упускали случая дать ему это почувство­вать:

говорит Менандр17. Правда, труд наложен тяжелый, но зато жизнь обеспечена:

Когда б свободным был, на свой бы страх я жил; Теперь живу на твой я счет 18.

Больше того, хлеб у него был всегда обеспечен, а уклониться от работы ему представлялось много возможностей. Благодаря ловкости и хитрости его чувственная сторона даже среди всех уни­жений, связанных с его положением, умела доставлять себе момен­ты радости; и привычка к пороку и его удовольствиям, завоевы­вая все больше и больше эти души, в конце концов тушила в них чувство любви к свободе:

Действительно, это уже крайний признак нравственного паде­ния. Я согласен, что это может быть результатом их крайней нуж- момента рабство хорошо выполняло свое дело: оно создало среди людей подлинно рабские натуры; оно создало для себя своего рода естественное право против прав природы и гуманности.

4

Итак, до какой степени и в какой категории рабских классов можно найти черты благодетельного влияния рабства? Рабство поражало как греь >в, так и варваров. Что касается греков, то с трудом можно было бы защищать положение, что благодаря ему они могли что-либо выиграть; и для других также этот вопрос не может получить иного разрешения. В самом деле, каковы были те варварские области, где вербовались рабы? Север, жители кото­рого всегда славились воинственным характером, и Азия, замеча­тельная по своей способности к изящным искусствам.

Аристотель признает за греками одно только преимущество перед указанными областями—это умение соединить в своем лице вместе то, что составляло специальную особенность каждого из них1. Какое же благоприятное влияние могло оказать рабство на эти страны и на людей, в них живущих? Что касается стран, то они не получали никакого: у них лишь отнимались рабочие руки.

. Что же касается этих людей, то, уведенные или проданные в раб­ство, какой ценой и в какой мере они могли возвыситься до циви­лизации победителей? Цивилизация есть результат прогресса

нравственности и умственных сил. Она предполагает в себе те добродетели государственные, семейные и личные, которые создают нравы народа; и среди трудов того или другого народа на первом месте она считает умственный труд, примененный ко всему пре­красному, истинному и полезному, к литературе, к знаниям, к искусству. Но как варвары могли улучшить свои нравы, как могли они приобрести эти достоинства, которые становятся правилами нравственности, если они были лишены отечества, семьи, своей собственной личности? И как без этой нравственности они могли подняться до высоких идей свободных народов, особенно когда гордость этих народов закрыла для них область духовного разви­тия, чтобы бросить их в область физической чувственности? Осужденные на одуряющий труд или погруженные в грязь опас­ных милостей домашней службы, они брали из этой культуры то, что подходило к их природе, плохо воспитанной или уже испор­ченной,—любовь к роскоши и к самым грубым удовольствиям. И, таким образом, они на самом деле опускались под влиянием того положения, которое вместо самых необходимых прав человека давало им украденные радости удовольствий, пользуясь которыми они подвергали себя опасности.

Вот каково было влияние рабского положения, и таким оно и должно было быть. Рабство разрушало в человеке его личность; лишение человека в самом начале самой основы нравственности— плохое средство, чтобы приготовить его к восприятию культуры. Правда, встречаются иногда исключения, вызывающие наше ува­жение и удивление, так как природа никогда не теряет оконча­тельно своих прав. Можно еще говорить о нравственных достоин­ствах молодых рабов, воспитанных достойным обращением в при­вычках и условиях свободных людей; греки, ввергнутые в рабство, умели иногда, что бы ни говорил Гомер, сохранить благодаря энергии своей натуры всю силу своих духовных качеств и счаст­ливый отпечаток того свободного воспитания, в условиях которого они сформировались. Но о варварах мы знаем мало. Все это пре­словутое воспитание при помощи рабства в конце концов создало особую категорию людей—вольноотпущенников. И если отпущение на волю могло благотворно подействовать на более честных рабов и открыть им доступ в этих исключительных случаях, вызываю­щих наше уважение, в высшие сферы, то не менее верно, что в общем вся масса вольноотпущенников была ничуть не лучше массы рабов. Какого достоинства можно ждать от человека, который носил печать своего старого положения, поставленную иногда у него на лбу и всегда по меньшей мере на спине, в виде длинных кро­вавых рубцов? Те пороки, которые были свойственны рабскому состоянию под влиянием породивших его принципов, он сохра­нял в силу привычки, став вольноотпущенником. Рабы, находив­шиеся в деревне, рабы из мастерских реже находили случай отку­питься от своих господ: наиболее искусные из них были слишком дороги; что же касается других, то если они и ускользали из-под рабского ярма, то приносили в среду свободных гораздо меньше

навыков к труду, чем привычек к дурным страстям, развившихся в их душах вследствие суровости их первоначального положения. Отпуск на волю был более частым уделом рабов, занятых домашней работой, рабов для роскоши и удовольствий. Но каким честным ремеслом могли они заняться на свободе, отвыкнув от труда еще во время своего рабского положения? Они обращались к своим прежним занятиям. Все эти Давы, Псевдолы, Эпидики—все они отдавали в наем свое заслуженное мошенничество. Они станови­лись «трехгрошевыми людьми», такими, какими мы их видим у Плавта в его «Трехгрошевом»2. Другие, некогда проданные в раб­ство, сами в свою очередь становились торговцами рабами3; в грязи их юных лет и позоре их дальнейшей жизни они накопили доста­точно привычек к разврату, подлости и низости, чтобы стать на­стоящими хозяевами домов терпимости4. Женщины, с детства вос­питанные в этой испорченной атмосфере, впитавшие в себя ее нечистые испарения и купленные затем распутством какого-нибудь мота, а затем отпущенные на волю в результате его снисходитель­ности или его пренебрежения, продолжали делать то, чему они научились. Еще молодые, они шли за некоторое вознаграждение на празднества в качестве танцовщиц или флейтисток5; они про­давали себя на день, на месяц, на год6 или привлекали к себе распутников с еще большей для себя выгодой7; став матерями, они продавали невинность своих детей и на эти гнусные деньги покупали для разврата маленьких девочек, если не могли их

шек и лицемерие «кошкой, ловящей девушек»8.

Но рабство было пагубно не только для рабов, но и для свобод­ных, которые их поработили; оно отомстило таким образом за оскорбленную природу.

5

Свободные возлагали на рабов тысячи видов всякого рода работ и частного и государственного характера. Но за эти’услуги—они были ведь бесплатными—расплачивались особым образом; и не раз поэты, наблюдая затруднения, проистекавшие из этого ин­ститута, проклинали рабство:

И рабство—разве ты не видишь, злом каким Оно само уж по себе является?—

говорит Эврипид1; и далее:

Нет бремени столь тяжкого, для дома нет Имущества и худшего, и вредного...2

И Менандр, который так высоко ставил значение и ценность вер­ного раба, восклицал при других обстоятельствах:

Раба, верь, хуже нет, будь самым лучшим он 3.

Влияние рабства сказывалось на господствующих классах и прямо и косвенно и обнаруживалось в аналогичных симптомах и в человеке, и в семье, и в государстве.

Оно искажало даже у свободного чувство нравственности. Чело­век не становится хуже, господствуя над животным, так как живот­ное ему естественно подчинено. Но подобная же власть над суще­ствами, которые ему равны, вела к тем большему количеству экс­цессов, чем менее она была естественной; и такой властью нельзя пользоваться без большой опасности лично для себя. Эти дурные страсти, которые нужно сдерживать столько же уважением к дру­гим, как и силой разума, теряя одно из сдерживающих их начал, тем легче освобождались от другого; и они устремлялись ко злу тем скорее, чем хуже было положение рабов. Таким образом, во все времена в самом господине развивались те пороки, которые доводили характер человека до злоупотребления властью одного человека над другим, развивались раздражительность и постыдное сладострастие. Пифагор говорил своему небрежному земледельцу- арендатору: «Я бы послал тебя на казнь, если бы я не был раздра­жен»4; а Платон держал свою палку над головой провинившегося раба до тех пор, пока у него не утихал гнев. Вот два примера вы­держки, но их пришлось взять из очень высоких сфер; что же касает­ся выдержки по отношению к тем женщинам, господами которых они были, то даже в этих высоких сферах мудрости не всегда можно было рассчитывать найти совершенные образцы. Здесь вообще пропадал всякий признак насилия; какое сопротивление могла оказать испорченная натура раба подобным наклонностям? Удоб­ная обстановка способствовала распространению порочных про­явлений, привычка прикрывала благопристойности, и нравствен­ность, которая не отрицала права на это, спокойно переносила их применение. Таким образом, разврат стал всеобщим или, лучше сказать, порок вошел, как правило, в жизнь свободных. Отец, потворствуя всем фантазиям своего сына в недрах семьи и дома, был очень рад, что он не идет разоряться где-нибудь на стороне, а иноземный гость находил себе временную подругу под кровлей того дома, который его принял,—одна из обычных обязанностей гостеприимства; то же самое происходило прежде, может быть не так часто, и в наших колониях5.

Рабство исказило организацию семьи. Женщина была подчи­нена воле мужчины, но она упала значительно ниже той ступени подчиненности, которой требовало домашнее сотрудничество. Некогда мужчина покупал женщину, женясь на ней®; он имел в ней рабыню, а не подругу; и той интимности чувств, которой не давал ему брак, он искал на стороне. Товарищество героических времен узурпировало у женщины эти права, и позднее, когда искази­лась простота прежних веков, эта узурпация пошла еще дальше. Под влиянием таких нравов женщине стало еще труднее занять свое прежнее положение в обществе мужчины. И даже тогда, когда брак установился на условиях большего равенства, когда женщина, получившая приданое от своей семьи, вместе с ним при­носила как бы свой выкуп, она все же оставалась в этом мире низших интересов, куда она некогда была удалена7, и очень часто ее нравственный облик оказывался результатом того положения,

в которое ее поставили,—это ее жадное любопытство, склонность к воровству и обжорству8, любовь к вину, над которой насмеха­ются даже рабы9, это тайное влечение к беспутству, от которого ее муж напрасно старался себя уберечь10.

К этим результатам античного рабства женщины прибавьте более непосредственное влияние рабства, державшегося рядом с ней у домашнего очага. Жена, не отличавшаяся ни образованием, ни преимуществами своей культурности, легко находила в тех рабынях, которые ее окружали, своих соперниц. Именно в этом кругу, порожденном рабством, почти исключительно здесь куль­тивировался вкус к литературе и искусствам; куртизанки обладали очарованием живой беседы, являясь истинной душой общества11. Молодежь стекалась к ним12, и сам Сократ покидал свою ворчли­вую Ксантиппу, чтобы послушать Аспасию13. Но подражали ли ему в его воздержности его ученики, которых он приводил с собой? Я уже говорил, какие имена фигурируют в позорном каталоге Афинея. Там мы находим Платона и ту эпиграмму, обращенную к прекрасной Архенассе, которую приписывают ему; Аристотеля с сыном, которого он имел от гетеры Герпиллиды14; Эврипида, который так ненавидел женщин15, и Софокла, который обессла­вил среди них свои седые волосы16; Лисия, Исократа, Демос­фена17; Аристиппа, проповедника наслаждения, и Диогена-ки­ника, соперника без ревности18, и прославленного Эпикура, более логичного в своей философской системе, чем можно было бы ЭТО сказать вообще о его WWPUΠ199ттл tλwtmmwrtp rhw πnrn-

^^ ........................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................................ .. . 1

фии с искусством куртизанок остались не без результата. В под­ражание школам философов Гнатена составила правила, которые должны были соблюдаться, когда входили в дом к ней или к ее дочери. Каллимах рассказывает о ней в III таблице своих «Зако­нов»20.

В свою очередь куртизанка появлялась в самом доме граждани­на, чтобы занять то место, которое свободная женщина оставила за его столом пустым: отсюда нечистый характер домашних собра­ний, эти развращающие прелести, бросаемые без покрова в обста­новку празднеств, - га изощренность обольщений, эта грубость разврата21; отсюда та распущенность нравов, которая нашла себе отображение даже в таких произведениях, как, например, «Пир» Ксенофонта. Обычай узаконил все. Супруга, наложница, курти­занка в греческом обществе в обычаях многих имели свое совер­шенно определенное место, и Демосфен не боится признавать это открыто22. И нечего говорить, кому будет тут принадлежать первая роль. Куртизанки имели свою историю23, свои общественные па­мятники: пример—Фрина, которой жители Дельф воздвигли золо­тую статую24; они имели иногда не только поклонников, но и ал­тари, и поэт-комик находил вполне справедливым, что подобные алтари не воздвигаются нигде для замужних женщин:

Совсем понятно, что везде по Греции Святилища гетер находим, но нигде Не видно в ней хоть одного—законных жен 25.

То же самое распределение мест мы находим в картинах, где рисовалась частная жизнь греков. Наложница, куртизанка— почти исключительно и только они фигурируют в речах ораторов; они господствуют в театре26, и свободные женщины выводятся там единственно для того, чтобы язвительностью своего характера некоторым образом оправдывать те беспутные попойки, на которые уходили их мужья, чтобы забыться27.

Эта дезорганизация семьи, столь пагубная и для мужчины и для женщины, оказывала свое влияние и на ребенка. Сюда нужно прибавить то непосредственное влияние, которое он испытывал более прямым путем от рабства, когда забота о его воспитании доверялась рабам, несмотря на все запреты древних законодателей и вполне определенные предостерегающие указания философа28. Остатки уважения к свободному воспитанию заставляли приобре­тать кормилиц из Спарты 29, как будто все благородство спартиата не заключалось в его свободном состоянии! Но после спартанской кормилицы появляется педагог; ни одна страна не имела привиле­гии подготавливать их из среды рабов с мужественными качест­вами любви к свободе. В первые годы жизни ребенка, когда он особенно восприимчив к внешним впечатлениям, он был исклю­чительно предоставлен руководству учителей-рабов; он впитывал в себя их пороки, а философских систем было так много у греков, что под любую дурную наклонность можно было подвести свою теорию, для всех безумств найти свое оправдание. «Негодяй! ты погубил моего СЬШЯІ—восклицает слишком поздно один отец, обращаясь к одному из таких рабов.—Тому, кто был поручен твоим заботам, ты внушил выбрать путь жизни, не свойственный его природным качествам. Ты виновник того, что с раннего утра он уже пьян, чего прежде с ним не бывало».—«Но если он научился жить, за что же, хозяин, ты бранишь меня?»—«Так это ты назы­ваешь жизнью!?»—«Так по крайней мере говорят мудрецы. Ведь Эпикур учит, что удовольствие есть высочайшее благо. А разве можно жить радостно иначе, чем живя без стеснения?»—«Но скажи мне, видел ли ты когда-нибудь пьяного философа или преданного очарованиям тех удовольствий, о которых ты говоришь?»—«Всех!»30

6

Как ни опасно было это влияние рабства на характер отдельных лиц или на семейные отношения, все же была надежда, что оно будет обезврежено и удержано в надлежащих границах государ­ственными мероприятиями. В своем рабе господин встречал суще­ство, стоящее ниже его, но во всяком другом гражданине находил себе равного; устои семьи были потрясены в самой внутренней своей организации, но она могла вновь восстановиться на более широком фундаменте как часть общей семьи, т. е. государства. Такова была природа учреждений Ликурга, поскольку это каса­лось семьи, такова была та форма, которая грезилась Платону в его идеальном государстве. Однако ни суровая дисциплина спар­

танского законодателя, ни гений афинского философа не могли уничтожить в этом государственном строе его пороков, не создавая вместо них еще более тяжких злоупотреблений. Что касается от­дельных, частных лиц, то привычка к гражданскому равенству не уничтожала домашнего деспотизма; наоборот, они сами давали тем большую волю личным чувствам и проявлениям суровой жесто­кости по отношению к рабам, чем более суровость законов заста­вляла их сдерживать себя в отношениях друг к другу; доказатель­ством этого является опять-таки Спарта.

Но если рабство в этих пределах представляло те недостатки и затруднения, .которых не могли исправить даже государствен­ные установления, то, быть может, в возмещение этого оно пред­ставляло для самого государства какие-либо выгоды? По крайней мере так думали. В сумме тех нужд, которые жизнь и правительство возлагали на плечи -народа, делалось подразделение, согласно тому различию, которое было установлено между рабами и сво­бодными: для одних—физическое тело и его потребности, для других—умственное развитие и его права; на первых возлагались обязанности, необходимые для поддержания материальной жизни, на других—различные обязанности политической жизни; на гру­бом и тяжелом труде рабов покоился тот досуг, в котором нуждался свободный гражданин, чтобы заниматься исключительно благо­родным трудом для государства. Это как раз то, что мы видели в Спарте; равным образом это и есть то, что, не исключая и Афин, в белее ”тд менее ясно выраженной форме занимало всецело фило Софию в ее приложении к политике.

Однако оставалась одна трудность: как и на чем укрепить тот фундамент, на котором должен был покоиться государственный строй? Каким бы способом ни старались разрешить этот вопрос, все же в решении этой проблемы оставалась страшная по своей неизвестности величина: это воля, свободная даже в состоянии рабства, могучая сила, которая умела становиться не только рав­ной, но даже большей, чем самые могущественные средства воз­действия; и кто же мог тогда дать гарантию против потрясения столь неустойчивого равновесия? В самом деле, не раз восстания нарушали это равновесие, как мы это видели, например, во вре­мена Дримака на Хиосе. Рабство, окрепшее благодаря самому факту гнета, могло иногда при известных обстоятельствах найти себе помощь, которая позволяла ему разорвать свои оковы. Оно извлекало себе пользу из всех внутренних переворотов, с равным жаром примыкая как к дворцовым заговорам1, так и к народным движениям, как это можно было видеть в Сиракузах и на Коркире2. То, что, по признанию философов, должно было служить необ­ходимым орудием для поддержания общественных свобод, на самом деле всегда готово было стать орудием для деспотизма. Повсюду рабство служило с одинаковым усердием и тирании и демагогии, этой тысячеголовой тирании, пользуясь безнаказан­ностью со стороны одной и милостями со стороны другой; и сам Аристотель должен был вполне признать это3. Ненависть рабов очень хорошо помогала политике тирана, будь это отдельный чело­век или народ, против богатых; мстительность тирана очень хоро­шо соответствовала их грубости; примеры: Омфала, отдавшая на волю рабов дочерей самых знатных лидийцев, чтобы отомстить за нанесенное ей оскорбление; а во времена исторические—Херон из Пеллены, ученик Платона, отдавший на подобное же поругание жен и дочерей тех граждан, которые попали в его проскрипцион­ные списки4. То же было, когда те овладевали властью, как Афи- нион, который, став хозяином Аттики, постоянно вспоминал по­словицу: «Рабу не давать ножа!»5 Раб находил также поддержку и у внешних врагов®; это оказалось роковым для Хиоса при при­ближении афинян, которые подняли против господ всех рабов; а при приближении Митридата кто выдал ему в полное его распо­ряжение самих господ? И историк склоняется перед этим разру­шением и гибелью, как перед приговором судьбы: «Так постигло их справедливое отмщение божества, их, которые первые стали пользоваться для своих услуг купленными рабами, хотя у них было достаточно свободных людей для нужд самообслужива­ния»7.

'•ή

‘I

В государствах, которые умели подавлять эти мятежи или, более того, умели предупреждать их более мягким обращением, рабство оказывало другое влияние, менее страшное, но не менее гибельное: оно задушило или разложило свободный труд. Напрасно Сократ, этот философ здравого смысла, спрашивал, почему сво- б О ΠΠRT P ГПЯМІЇЯиР ГШЛТЯТЛТ TTTTQ ГРбабы способствовали прогрессу умственному, духовному? Самое поверхностное изучение истории литературы, науки и искусства нам указывает, что в Греции они были в общем совершенно чужды всему этому. Религиозная поэзия и эпос, свя­щенные гимны и военные песни были немыслимы без свободы. Да и могло ли такое великое вдохновение чистым ключом забить из рабского источника? Откуда могло оно там проявиться? Спарта дошла до того, что запрещала своим илотам петь гимны и военные песни. В области прозы красноречие, которое иногда оказывало влияние на4 действия народов, история, которая изображала их судьбу, слишком близко соприкасались с интересами граждан, чтобы не остаться навсегда их неотъемлемой собственностью; и философия могла претендовать на место рядом с ними, та фило­софия, которая со времени Сократа занималась вопросами поли­тическими, изучением гражданина и государства. Науки, которые

развились на основе философии, постигла в общем та же участь: не только науки отвлеченного характера, но и науки практические, даже медицина, основание которой приписывалось божеству, которой занимались герои божественного происхождения при осаде Трои, вплоть до исторических времен передавалась как священное наследие в семьях, которые назывались по имени своего родоначальника асклепиадами. Наконец, искусства всегда оста­вались уделом свободных людей у народа, который создал культ красоты и видел в ней высший идеал добра и справедливости. Живопись, скульптура, которые столь достойным образом содей­ствовали поэзии в ее стремлении придать незабываемые черты своим богам и сохранять память о героях, архитектура, которая создала в честь их памятники или храмы, все виды искусства, так неразрывно связанные с религиозным или национальным движением Греции,—все это было запрещено рабам. Тем менее могли быть им дозволены занятия музыкой и гимнастикой; это были искусства, применявшиеся не к грубой материи, но к самому человеку: гимнастика формировала его тело, музыка—его душу; в силу этого они были признаны философами главнейшими и наи­более необходимыми средствами воспитания. Таким образом, литература, науки и искусства развивались в общем вне сферы рабства. Рабы могли к ним приближаться лишь на определенное расстояние: к литературе как переписчики, к искусствам как ремесленники, к наукам в качестве подручных, к медицине как ассистенты или wp пбмянлм; если некоторые из иих, заслужив по своему уму расположение своего хозяина, поднимались на более высокую ступень1, то это было лишь редким исключением, допу­скавшимся не для всех видов литературы. Эзоп был рабом2. Нравоучительная басня, со всеми своими завуалированными наме­ками, была обычным жанром литературы, который вполне под­ходил слугам. Философия в своей отвлеченной части, поэзия чувств могли быть также доступны для них. Что же до нас дошло из поэти­ческого творчества? Песни куртизанок, как, например, стихи Аспасии о любовных похождениях Сократа3, или грязные отрывки, которые нашли развратника, чтобы их собрать и переложить в стихи4, или несколько трудовых песен, таких, какие даже негры импровизируют под кнутом надсмотрщика, песни, происхождение которых мы можем приписать им в той же мере, как и свободным рабочим, участвовавшим вместе с ними в общем труде5. В фило­софии Эпиктет, который был рабом в эпоху, когда римляне дер­жали Грецию под своей властью, имел только четырех предшест­венников: сатирика Мениппа, Помпила, бывшего рабом Теофраста, Персея, раба у стоика Зенона, и Миза, раба Эпикура6. Подобные исключения лишь подтверждают правило, а имена этих рабов являются только исключениями на протяжении всей великой и богатой истории греческой культуры. Эта культура ничем не обязана рабам, более того, можно сказать, что она достигла такой высоты исключительно потому, что греки так старательно не до­пускали их к области искусства. Это факт; повторение его мы

найдем в Риме, где знание и искусство свободных являлись достойными соперниками Греции, тогда как искусство рабов суще­ствовало недолго, и то при содействии греков.

Но если рабство не принимало прямого участия в развитии литературы и искусства Греции, нельзя ли ему приписать хотя бы косвенное участие: ведь оно предоставляло свободным людям возможность и время для того, чтобы им заниматься? Еще раз нет, так как свободный труд был способен удовлетворить всем потреб­ностям Греции и мог оставить у народа достаточно свободного времени для всестороннего развития умственных и духовных сил. И у нас, так же как у греков, были великие и блестящие гении во всех областях культуры; и если они были более редкими, никто, конечно, не осмелится видеть причину этого в исчезновении раб­ства; сравните в пределах одного отрезка времени и в одинаковых численных выражениях страны, обладавшие рабами, и то, что они создали.

Таким образом, подводя итоги, мы должны сказать, что рабство было пагубным для человечества, было пагубным для варваров так же, как и для греков, для рабов так же, как и для свободных; пагубным для человека вообще в самой своей основе, приводившей к его вырождению, делавшей из него животное, простое орудие, отнимая у него насколько возможно вместе с личностью также и сознание и основу всякой нравственности. Рабство было гибель­ным для варваров, страны которых оно опустошало, а народы UcJldUJiHJiu, UpuedH ИХ без ПОДГОТОВКИ В ЛОНО культуры, оптирую они воспринимали чувственной своей стороной, усваивая ее пороки. Рабство было гибельным для греков, которых оно развра­тило на всех ступенях их существования—как отдельную личность, так и семью и государство. И если культура Греции развилась столь блистательно, если она поднялась высоко, несмотря на все эти покушения мертвящих принципов, которые разрушили в ней все вплоть до любви к свободе, то это является плодом деятельно­сти свободного гения. В этом заключалась ее жизненная сила.

<< | >>
Источник: А. ВАЛЛОН. ИСТОРИЯ РАБСТВА В АНТИЧНОМ МИРЕ. ОГИЗ·ГОСПОЛИТИЗДАТ 1941. 1941

Еще по теме ВЛИЯНИЕ РАБСТВА НА ПОРАБОЩЕННЫХ И НА СВОБОДНЫХ:

  1. ВЛИЯНИЕ РАБСТВА НА СВОБОДНЫХ
  2. СВОБОДНЫЙ ТРУД И РАБСТВО В ПЕРВЫЕ ВЕКА РИМА
  3. № 19. ПРОДАЖА СВОБОДНЫХ ЛЮДЕЙ В РАБСТВО (Илиада, XXI, 441—457)
  4. § 4. Влияние рабства на развитие греческого хозяйства.
  5. ВЛИЯНИЕ РАБСТВА НА РАЗЛИЧНЫЕ КАТЕГОРИИ РАБОВ
  6. РАБСТВО В ГРЕЦИИ, РАБСТВО В ДРЕВНЕЙШУЮ ГОМЕРОВСКУЮ1 ЭПОХУ
  7. ПОРАБОЩЕННЫЕ НАРОДЫ ИЛИ КРЕПОСТНАЯ ЗАВИСИМОСТЬ В ГРЕЦИИ
  8. Труд свободных
  9. § 6. Классовое деление свободного населения.
  10. Глава 6 КЛИЕНТЫ СТАНОВЯТСЯ СВОБОДНЫМИ
  11. СВОБОДНОЕ МЕСТО