<<
>>

3. МЕЖДУ МИРОВЫМИ ВОЙНАМИ

СПУСТЯ несколько месяцев в Германии была создана полновесная теория геге­монии. Автором опубликованной в кон­це 1938 года, сразу после аннексии Гитлером Судетской области, «Гегемонии.

Книги о веду­щих государствах» стал один из самых видных немецких юристов Генрих Трипель. На шести­стах страницах, не позволяющих усомниться в эрудированности автора, последний объеди­няет юридические, социологические и исто­рические исследования своего предмета, рас­сматривая его на материале трех тысячелетий и множестве примеров, начиная с древней Па­лестины и Китая и заканчивая Третьим рейхом. Ни одной сопоставимой по охвату и компе­тентности работы впоследствии так и не было создано. Трипель, теоретик права, хорошо из­вестный своей дуалистической теорией, про­водил четкое различие между принципами национальной и международной юриспруден­ций, а в политическом плане был антиподом Грамши — лояльным монархистом во време­на Второго рейха, ярым патриотом в 1914 году, сторонником консервативных правых при Вей­

марской республике. В1933 году он приветство­вал захват Гитлером власти, назвав его «право­вой революцией».

Большевистская концепция гегемонии была сосредоточена на отношениях между классами в пределах одного государства. Грамши, подхва­тивший и расширивший это понятие, сохранил такой взгляд на вещи. Трипель, который не знал ни о большевистской концепции, ни о Грамши, рассматривал гегемонию, на что и указывает подзаголовок его книги, в качестве основно­го феномена межгосударственных отношений. Между его интеллектуальной схемой и сюже­тами «Тюремных тетрадей» есть, однако, не­которые параллели. Трипель объяснял, что по­водом для его размышлений о гегемонии стала роль, которую Пруссия сыграла в объединении Германии,—точно также, как роль, сыгранная Пьемонтом в объединении Италии, выступа­ла для Грамши образцом гегемонии. Во мно­гом сближаясь с Грамши, Трипель выстроил понятие гегемонии на противопоставлении господству (Herrschafi):первая представлена властью, осуществляемой по согласию, а вто­рое — властью, осуществляемой силой.

Точ­но так же Трипель, подобно Грамши, подчер­кивал культурное лидерство, предполагаемое любой гегемонией, как и то, что обычно она за­ставляет тех, кто этой гегемонии подчинен, вы­рабатывать определенные формы подражания 184: 2,127,13]. Трипель даже расширил это по­

нятие на внутригосударственные отношения между различными группами или индивидами разных групп, чем навлек на себя критику Кар­ла Шмитта, который вообще-то восхищался его работами [165: 518][§§§§§]. Однако границу он про­вел на уровне классов. Не может быть гегемо­нии одного класса над другим, поскольку, если не считать чисто функциональной взаимосвязи, отношения между классами не могут не быть зоной враждебности, то есть в конечном счете борьбы между ними [184: 91-92].

В историческом плане носителями гегемо­нии были государства. Какова же их природа? «Сущность государства — это, попросту гово­ря, власть». Что это значит для отношений ме­жду государствами? «Каждое сильное и здоро­вое государство будет стремиться к власти над другими государствами, будь то в грубой форме подчинения соседа или же в более утонченной форме расширения своего влияния на него». Гегемония представлялась у него «особенно сильной формой влияния» или, говоря точнее, формой власти, промежуточной между господ­ством (Herrschaft)и влиянием (Einfluss)[184:131, 140]. Она, выходит, является признанным ли­дерством, на которое согласились ведомые. Для подтверждения этой характеристики гегемо­нии Трипель особое внимание уделил Древней

Греции—на античный мир приходится более половины его эмпирического материала,—на­чав свое описание гегемонии с пространной критики Шефера, который, по его мнению, не­верно интерпретировал hegemoniaв качестве преимущественно военного по своей природе феномена, а не консенсуально-политического [184:341-342][******].

Выбор греческих примеров как парадиг­мы для сюжета Трипе ля привел к трем след­ствиям в его общей конструкции. Во-пер­вых, союз—Bund—какого бы рода он ни был и как бы ни был создан,—стал предпочтитель­ным эвристическим образцом, а может быть, и негласным условием выявления любой геге­монии; во-вторых, такой выбор привел к тези­су о том, что гегемония может существовать только в том случае, если рассматриваемые го­сударства относятся к одному типу; наконец, и это не менее важно, он указывал на то, что ге­гемония может возникать только тогда, когда есть внешняя угроза (архетипическим приме­ром оказывается Персия), способная вызвать

добровольное объединение рассматриваемых государств, ведущего и ведомых.

В результате общая линия повествования уклонилась в сто­рону аномалий, отдалившись от плоскости межгосударственных отношений, как они по­нимаются в нормальном случае. Предложенная Трипелем трактовка Рима, в значительной мере опирающаяся на Моммзена и ограничивающая­ся Республикой, не могла оказаться слишком удачной, поскольку он приходит к выводу, что расширение Рима «после первоначальной не­определенности» предполагало не гегемонию, а «влечение к господству» [184: 484]. В Сред­ние века гегемония фигурирует только на уров­не внутреннего построения государства в ан­глосаксонской Англии, Франции Капетингов, Германии Гогенштауфенов и России Рюриков. В Новое время внимание мимоходом уделяет­ся лишь роли Голландии в Соединенных про­винциях и наполеоновской Франции в Швейца­рии и Рейнском союзе, а кульминация истории приходится на гегемонию Пруссии в создании единой Германии.

Из этого обзора исключаются все великие державы Европы, сменявшие друг друга. Под­заголовок книги Трипеля— «Книга о ведущих государствах» — не соответствовал содержа­нию. Испания, возможно, стремилась к геге­монии на континенте в XVI веке, а Франция— в XVII, однако они не сопротивлялись другим державам, а были, напротив, угрозой им, как

Персия во времена Ксеркса или Дария, а по­тому обладали всего лишь «преимуществом» (Vormacht)fне имея собственных последова­телей, а их претензии на господствующее по­ложение были подорваны не чем иным, как ре­активным воздействием европейского баланса сил, в те времена дирижируемого, но не управ­ляемого Англией. Поскольку никогда не было долговременной внеевропейской угрозы, в Ев­ропе никогда не могло быть и гегемона. Так­же, вопреки Доктрине Монро, нельзя сказать, что США обладают реальной гегемонией в Ла­тинской Америке, поскольку державы Старого Света давно не представляют никакой опасно­сти для Нового Света. Еще сложнее было вооб­разить себе какую-то глобальную гегемонию — против кого могла бы объединиться планета в целом? Что касается империализма, его нель­зя смешивать с гегемонией.

Конечно, он вре­менами мог приводить к гегемонии, если за­воеванное общество соглашалось с выгодами внешнего правления, и неверно думать, буд­то империализм всегда требовал военных дей­ствий или применения насилия: британское непрямое правление или же американская дол­ларовая дипломатия доказали обратное. Но им­перия и гегемония — разные явления: гегемо­ния опирается на добровольное подчинение[††††††].

За теоретическим эффектом книги Трипе- ля, которая сняла с гегемонии обвинение в на­сильственном характере, скрываются две взаи­мосвязанные политические задачи. Первая состояла в том, чтобы отполировать щит Прус­сии. Кульминацией повествования становится гимн «смелому» поведению Пруссии, объеди­нившей Германию и посрамившей тем самым Трейчке,—мирному и консенсуальному внутри страны, корректному по отношению к общим внешним врагам. Пруссия, по его словам, «воз­вышается над всеми гегемониями в истории», «синтезирует противоположности в высшее единство», «одновременно косвенное и пря­мое, фактическое и правовое, фрагментарное и полное, корыстное и альтруистическое, плю­ральное и федеральное» и т.д. [184: 565, 553І- Второй мотив состоял в опровержении кле­веты на Второй рейх, которая изображала его, неверно используя сам термин «гегемония», в качестве державы, правящей гегемонической системой в Европе, что было главным пунктом пропаганды Антанты в Первую мировую, по­павшим даже в «Историю Европы в XIX веке»

лизм всегда означает еще и гегемонию», которая в Но­вое время получает характерное применение в практиках вмешательства, образцовой санкцией которого стала Док­трина Монро, а основными примерами — американские экспедиции на Карибы и в Центральную Америку, а также акции британцев в Египте и французов в Малой Антанте вместе с их оправданиями [166: 169-174 и далее].

Кроче, автора во всех иных отношениях впол­не просвещенного. Какие, собственно, сто­ронники имелись у императорской Германии в те годы? У Трипе ля были все причины не за­быть это время. Во время Первой мировой он был одним из наиболее горячих сторонников аннексии, продолжавших требовать присоеди­нения территорий на востоке даже в 1918 году, когда другие, поначалу выступавшие не менее патриотично, давно уже призывали к миру без изменения границ.

Однако опровергнуть связи гегемонии с си­лой было не так-то просто. Излагая свою теоре­тическую таксономию, Трипель был вынужден признать, что границы между гегемонией и гос­подством порой стираются. Моммзен ошибся, когда сказал, что чистая гегемония не могла бы сохраниться, однако, если говорить об истории, гегемония действительно часто становилась «поглощающей», заканчиваясь господством [184:145-146]. На самом деле и его собственная конструкция не смогла избежать возвращения вытесненного. Ведь «сильнейшим средством гегемонического влияния» на другое государ­ство является вмешательство в его дела—в том числе «„вооруженная" интервенция, применяе­мая, к примеру, для того, чтобы подавить вос­стание», с которым местные правители сами не справились. Примером может быть австрий­ская интервенция в Италии во времена Реста­врации, которая была узаконена протоколом

Троппаусского конгресса. Еще один пример — американская интервенция на Карибах и в Цен­тральной Америке. Подобные меры могут быть как временными, так и постоянными, одна­ко и в том, и в другом случае они были в рав­ной мере выражением гегемонии, что показа­ла американская военная оккупация Никарагуа в 1920-х [184: 237-240][‡‡‡‡‡‡]. Соответственно, Три- пель—консервативный националист, но не на­цист —закончил книгу похвалой фюреру как го­сударственному деятелю, который, аннексиро­вав Австрию и Судетскую область, осуществил наконец давнюю мечту о действительно едином государстве, проникнутом духом Пруссии.

Следовательно, теоретизация гегемонии у Трипеля страдала от той же неустойчивости, что и у Грамши, хотя и по-своему, поскольку отправлялась от антитетической точки зрения. В обоих случаях результат отклонялся от наме­рения, пусть и в двух противоположных направ­

лениях: к незаметному стиранию принуждения в текстах итальянца и к непреднамеренному возвращению к нему в трактате немца. Этот контраст был связан с таксономиями обоих. По Трипелю, гегемония является типом вла­сти, располагающимся между «господством» и «влиянием»—гегемония сильнее влияния, но слабее господства.

Тогда как, по Грамши, ге­гемония — более сильная и устойчивая форма власти, чем господство. Это различие не было случайным. У него была структурная причи­на, отражавшая первичную фокусировку двух этих мыслителей — межклассовые отношения в рамках государства в случае Грамши и меж­государственные отношения у Трипеля. В не­мецкой традиции, которая объединяла Трипеля со Шмиттом и которая после Второй мировой войны была унаследована ведущими юристами Германии, представлялось вполне очевидным то, что исторически сила в межгосударствен­ных отношениях всегда важнее согласия. Дей­ствительно, как отметил Трипель, на между­народном уровне всегда есть искушение или тенденция, заставляющая любую гегемонию развиваться, превращаясь в господство как мак­симальную форму власти.

Он, однако, забыл отметить, что причиной тому было внутреннее различие между нацио­нальной и международной гегемонией. Вну­тренняя гегемония — это система, в которой один класс или социальный блок правит дру­

гими. Однако в международной системе, сло­жившейся в Европе раннего Нового времени, ни одно государство не правило в этом смысле другим. Это исключалось самим определением территориального суверенитета. Конечно, при­нуждение всегда сохранялось в качестве угро­зы, поскольку мир, по словам Гоббса, был всего лишь приостановкой войны; однако такое при­нуждение не было, да и не могло быть институ­ционализировано так, как в репрессивном ап­парате государства в рамках его внутренней юрисдикции. В то же время согласие обычно оказывалось по самой своей сущности гораз­до более слабым элементом системы, будучи поиском всего лишь преимущества или влия­ния. Следовательно, гегемонии как сочетания принуждения и согласия всегда было намно­го сложнее достичь на международном уров­не, где она оказывалась более неопределенной и метафорической, даже когда достигалась, чем на внутреннем.

II

Трипель был прав, когда жаловался на то, что за пределами Германии, где он получил образо­вание, его формальное определение гегемонии не закрепилось, как и в том, что получившие распространение альтернативы имели опреде­ленный политический прицел. В период с Фран­ко-прусской войны и до Версальского догово-

pa, а также после него «гегемония» получила хождение в том смысле, против которого Три- пель выступал: как преобладание одного госу­дарства над всеми остальными, разрушающее любой баланс сил между ними, каковое разру­шение было традиционным пугалом европей­ской дипломатии, впервые формализованном в Утрехте. В этом смысле «гегемония» с само­го начала метила в Германию, а разглагольство­вали о ней державы, которые потом образуют Антанту как союз против Германии. Ирония в том, что самой первой работой, в которой обрисовывались перспективы прусской геге­монии в Европе и которая вышла еще до кон­ца 1871 года, была русская похвала ей. Пораже­ние Франции и падение Наполеона III были не только причиной для удовлетворения—как отмщение французам за их роль в Крымской войне, но и, вопреки страхам многих соотече­ственников, благоприятным сдвигом в геопо­литической позиции России, который прибли­зил ее к центру Европы, смещавшемуся теперь из Парижа в Берлин [206][§§§§§§]. Этот оптимистиче­ский взгляд просуществовал недолго. Во Фран­

ции, естественно, никаких колебаний не было: новая Германия с самого начала виделась угро­зой. Накануне Франко-Прусской войны одна критическая работа о прусской гегемонии, на­писанная бывшим саксонским офицером, уже продавалась в Париже [2][*******]. Англия реагиро­вала медленнее, но через какое-то время клю­чевое слово «гегемония» все же проникло в знаменитый меморандум Эйра Кроу. Второй рейх, чье поведение по отношению к Британии с 1890 года можно было «со всей вежливостью» приравнять к поступкам профессионально­го шантажиста, похоже, «осознанно стремил­ся к созданию немецкой гегемонии, сначала в Европе, а потом и в мире»[†††††††]. Целиком и пол­ностью одобренный Греем меморандум, пред­упреждавший о величайшей опасности, свя­занной с тем, что Германия может попытаться «расчленить Британскую империю и вытеснить ее», не предназначался для широкой публики. Английская дипломатия предпочитала знако­мый язык, в котором было больше эвфемиз-

мов. В последние часы перед Первой мировой войной текст в телеграмме Николая II Георгу V от 2 августа 1914 года был изменен британским послом, с готовностью предложившим свои услуги: требование помешать Германии «уста­новить гегемонию над всей Европой» превра­тилось в просьбу помочь России и Франции «поддержать равновесие сил в Европе»[‡‡‡‡‡‡‡].

Когда началась Первая мировая и страны Антанты объединились на поле боя, для обхо­дительности уже не было причин. В 1915 году в Revue des deux mondesвышел довольно типич­ный обзор. После 1871 года «Европы, строго говоря, больше не было. Возникла гегемония, которая в силу фатального закона всякой геге­монии постепенно становилась орудием тира­нии и порабощения» — то есть Германия иска­ла уже не «только гегемонии, но и господства, достигаемого поглощением и завоеванием». Но теперь рейх, поддавшись «всевозможным искушениям демона гегемонии», столкнулся со своим заклятым врагом. «Не было более благо­родного крестового похода, сотворенного ло­гикой событий и избирательным сродством на­ций и рас, нежели тот, в котором против угроз и планов немецкой гегемонии выстроились старейшая из великих Романских держав, ве­

ликая Славянская держава и Британская им­перия с ее союзником Японией — для защиты не только своих интересов, но и свободы Ев­ропы и мира, независимости двух несправед­ливо притесненных народов, подвергнувших­ся нападению, а также бесстыдно попранного нейтралитета Бельгии, которая пожертвовала собой для защиты права и чести». Союзники, обладающие «моральным превосходством», объединены «чувством, что они представляют истинные идеалы человечества, что они соль земли» и могут снова дать Европе мир и сво­боду. «In hocsigno vinces!(Сим победиши!)»,— к такому заключению пришел автор [49: 242, 255, 264, 271][§§§§§§§]. Когда война закончилась, вариа­ций на эту тему стало меньше. Кроче, писавший на рубеже 1930-х, завершил свою «Историю Ев­ропы в XIX веке» обширным обсуждением не­умолимого стремления Германии к гегемонии как причины Первой мировой войны—будучи сторонником участия в ней Италии, он вряд ли мог предложить что-то другое, — но в то же время он оплакивал увлечение войной и ниги­листический активизм, охватившие в тот пери­

од едва ли не все европейские страны [30: 324- ЗЗЬ 333-343][********].

После Версаля «гегемония» из официаль­ного дискурса выветрилась: у победителей не было интереса применять этот термин к са­мим себе. Но она не исчезла полностью, сно­ва всплыв—обозначая на этот раз, как и можно было предвидеть, благодетельное лидерство,— в утверждениях, которыми пояснялся пози­тивный смысл договоренностей, заключенных победителями в рамках Лиги Наций. В автори­тетном трактате по международному праву, на­писанном двумя самыми известными столпа­ми либеральной юриспруденции того периода, Лассой Оппенгеймом и Гершом Лаутерпахтом, пояснялось, что «великие державы — это ли­деры семьи народов и каждый прогрессивный шаг в правовом устройстве народов в прошлом был результатом их политической гегемонии», которая теперь впервые получила — в Совете Лиги — «правовое обоснование и выражение»

[152: 244-245][††††††††]• Этот коллективный авторитет, защищенный от упреков в частном националь­ном эгоизме, был довольно нечетким, что как раз и требовалось. Англо-американские власти отказывались от какого-либо особого статуса для себя. Корделл Халл заявил, не краснея, что Доктрина Монро «не содержит в себе ни ма­лейшего следа предпосылки или тем более тре­бования гегемонии со стороны США», тогда как Энтони Эден будет заверять, что Атланти­ческая хартия «исключает всякую идею гегемо­нии или лидерства в зоне влияния на Востоке или на Западе» [21:1136,1129]. Сам термин «ге­гемония», который послужил задаче, требую­щей окоротить претензии имперской Германии, теперь можно было отправить на пенсию.

III

У идеологии Антанты, кодифицированной в Лиге, будет длительная загробная жизнь, о чем

свидетельствуют современные концепции «ме­ждународного сообщества». Но она не смогла пережить свое время, не понеся урона. Нака­нуне Второй мировой войны появилась работа, которая станет основополагающей, хотя дале­ко не все ее примут, для международных отно­шений как академической дисциплины, до той поры не известной. Ее автор Э.Х.Карр в моло­дости работал ассистентом британской деле­гации в Версале, в 1920-х—дипломатом в Риге, а в 1930-х — в отделе Лиги Наций в министер­стве иностранных дел. Этот опыт позволил ему приобрести иммунитет к общепризнанным идеям либерализма Прекрасной эпохи, кото­рые он некогда и сам разделял. Его книга « Два­дцатилетний кризис» уничтожила иллюзию самой возможности естественной гармонии ин­тересов в международной политике и подорва­ла морализм держав, охраняющих статус-кво, который превалировал в 1918 году. Карр, охва­тивший невиданный доселе спектр предме­тов— экономику, право, философию и полити­ку, в которых он одинаково хорошо разбирался, и пользовавшийся тем, что еще в детстве позна­комился со всеми основными языками Европы, предложил альтернативный взгляд на этот пе­риод истории, как и на вечные вопросы межго­сударственных отношений.

Отправным пунктом для их понимания яв­ляется традиция реалистической мысли, кото­рая началась с Макиавелли, а развитие получи­

ла у Гоббса, Спинозы, Маркса, Ленина, Рассела, вплоть до геополитики Челлена и классовых конструкций Лукача [21: 81-86] [‡‡‡‡‡‡‡‡]. Их дости­жением было то, что они не упускали из виду власть, которую всегда нужно рассматривать в трех измерениях: военном, экономическом и идеологическом. В этой оптике реализма ме­ждународные институты и риторику того вре­мени следовало не разоблачать, но тщательно изучать. Международное право предстало обы­чаем, а не законодательством. Игра политиче­ских сил предшествует всякому праву, соблю­дение которого возможно только в том случае, если имеется политическая машинерия для его изменения; точно так же, как договоры на прак­тике имели значение только rebus sic stantibus[§§§§§§§§]— показательным примером является лицемерие Британии, возмутившейся тем, что Германия нарушила бельгийский нейтралитет, но безмя­тежно наблюдавшей за такими же нарушения­ми, когда их совершали союзники[*********]. Междуна­родная мораль — не просто иллюзия, однако в большинстве своих англо-американских вер­

сий она сводилась к удобному способу осажи­вать критиков статус-кво. Некое международ­ное сообщество действительно существовало, поскольку люди в него верили, однако в силу его структурного неравенства не могло обла­дать подлинным единством и связностью. Реа­лизм запрещал идеализацию любых атрибутов порядка, заложенного в Версале. Они не отве­чают на главную проблему международной по­литики: как достичь изменений в ее порядке, не прибегая к войне?

Это не означало, что реализм сам может дать достаточный ответ. Ему, как определенно­му подходу, не хватало не только эмоциональ­ной привлекательности, но и, что более важно, чувства утопического стремления к справед­ливости, внутренне присущего человеческой природе, не способной примириться с мыс­лью о том, что кто сильный, тот и прав. В дол­госрочной перспективе люди всегда будут восставать против голой власти. Неравенства между государствами нельзя устранить в од­ночасье. «Любой международный моральный порядок должен основываться на определен­ной властной гегемонии», даже если «эта ге­гемония, как и превосходство правящего клас­са в пределах государства, является вызовом для тех, кто к ней не причастны» и даже если ей придется — как и внутри страны — сделать им определенные послабления [21: 213]. Любое такое господствующее положение в будущем

должно будет «в общем и целом принимать­ся в качестве терпимого и ненавязчивого или, во всяком случае, в качестве предпочтительного по сравнению с любой другой реальной альтер­нативой». В этом отношении «британская или американская, а не немецкая или японская геге­мония в мире» могла бы претендовать на спо­соб правления, больше опирающийся на согла­сие и меньше — на принуждение, хотя «любое моральное превосходство, которое может этим предполагаться, в основном является продук­том давнего и неоспоримого обладания верхов­ной властью». Ведь «власть доходит до того, что создает мораль, удобную ей самой, а при­нуждение является плодотворной формой со­гласия» [21: 217]. И если самой Европе скорее было суждено увидеть pax Americana,а не рах Anglo-Saxonica,ни в Вашингтоне, ни в Лондоне не было никаких признаков желания пожерт­вовать привилегиями богатства и власти, ко­торые на международном уровне были нужны не меньше, чем на национальном, хотя на пер­вом их намного сложнее представить, посколь­ку там они лишены элементов общего чувства, свойственного отдельной нации.

<< | >>
Источник: Андерсон, ∏.. Перипетии гегемонии / пер. с англ. Д. Кралечкина; под науч. ред. В. Софронова. — М.: Изд-во Института Гайдара,2018. — 296 с.. 2018

Еще по теме 3. МЕЖДУ МИРОВЫМИ ВОЙНАМИ:

  1. 22) Основные направления, этапы и итоги внешней политики СССР в период с середины 70-х до середины 80-х. Почему, на Ваш взгляд, на рубеже 70-80-х гг. произошло обострение отношений между двумя системами, между СССР и США? В чем это проявилось? Как развивались отношения со странами мировой системы социализма и «социалистической ориентации»?
  2. Причины, характер, основные этапы I мировой войны. Россия в мировой войне.
  3. ПЕРВАЯ МИРОВАЯ ВОЙНА. ПОЛИТИЧЕСКИЙ КРИЗИС В РОССИИ И ВЫХОД ЕЕ ИЗ ПЕРВОЙ МИРОВОЙ ВОЙНЫ.
  4. Между переселением и расселением
  5. Противоборство между Афинами и Спартой
  6. № 27. ПРОТИВОРЕЧИЯ МЕЖДУ ЗНАТЬЮ И НАРОДОМ
  7. № 125. СОЮЗ МЕЖДУ АФИНАМИ И КЕРКИРОЙ
  8. 166. РАССТОЯНИЕ МЕЖДУ БОСПОРОМ И АЛЕКСАНДРИЕЙ ЕГИПЕТСКОЙ
  9. Глава 2. Войны между Грецией и Персией
  10. Связи между южносибирскимии китайскими племенами
  11. 36) Обществ.-пилитич. Обстановка в России между революциями июнь1907-янв. 1917.
  12. Глава I ВАРВАРСКИЙ МИР МЕЖДУ ТЕВТОБУРГОМ И АДРИАНОПОЛЕМ
  13. 44. Отношения между церковью и государством в 17 веке. Церковный раскол.
  14. Начало войн между Персией и Грецией. Походы Дария I
  15. Глава 15 ОТНОШЕНИЯ МЕЖДУ ГОРОДАМИ. ВОЙНА. МИР. СОЮЗ БОГОВ
  16. № 65. РАЗДЕЛЕНИЕ УПРАВЛЕНИЯ МЕЖДУ ПРИНЦЕПСОМ И СЕНАТОМ ((Дион Кассий, III, 12, 13)
  17. Мирный договор между Рамсесом II и хеттским царем Хаттусили III
  18. № 27. СОЮЗНЫЙ ДОГОВОР МЕЖДУ ХЕТТСКИМ ЦАРЕМ ХАТТУШИЛЕМ И ЕГИПЕТСКИМ ФАРАОНОМ РАМСЕСОМ И
  19. НЕКОТОРЫЕ ПРОБЛЕМЫ ЭТНОИСТОРИЧЕСКИX СВЯЗЕЙ МЕЖДУ BAcflKAHCKHM ПОЛУОСТРОВОМ И МАЛОЙ АЗИЕЙ ДО КОНЦА II ТЫС. ДО Н. Э.