<<
>>

8. ПРОДОЛЖЕНИЯ

Британия стала первой страной, в ко­торой натурализация Грамши произвела то, чего не смогло сделать его окультури­вание в Италии, а именно оригинальный содер­жательный анализ социальной и политической топографии страны, устанавливающий новые ориентиры для понимания того, что с ней мо­жет случиться.

В Великобритании рецепция Грамши началась еще в первой половине 1960-х, когда за пределами Италии о нем почти никто не знал [45: 74-77]. Десятилетие спустя отправ­ной точкой для распространения влияния его работ стала статья Реймонда Уильямса, в ко­торой он одновременно поддержал и развил грамшианское понятие гегемонии, истолковав его в качестве «центральной системы практик, значений и ценностей, пропитывающих созна­ние общества на гораздо более глубоком уров­не, нежели обычные идеологические понятия». Подчеркивая то, что любая гегемония включа­ет в себя сложный комплекс структур, которые нужно постоянно «обновлять, воссоздавать и защищать», активно приспосабливая их к аль­тернативным практикам и значениям, а также,

где это возможно, инкорпорировать послед­ние, Уильямс провел различие между двумя ти­пами оппозиционной культуры — остаточным и возникающим, то есть укорененным в про­шлом и предвещающим возможное будущее. Существовали также другие практики и цен­ности, которые было труднее отнести к опре­деленному типу и которые по-своему укло­нялись от гегемонического захвата. Ведь, как подчеркивал Уильямс, гегемония по определе­нию избирательна: «Ни один способ производ­ства, а потому ни одно господствующее обще­ство или общественный порядок на самом деле не исчерпывает человеческой практики, челове­ческой энергии и человеческих устремлений» [196:8-13][*****************].

Эти аксиомы можно было принять за пер­вые наметки построений Стюарта Холла, ко­торый приехал с Ямайки в начале 1950-х, что­бы изучать английскую литературу в Оксфорде. Основатель издания Universities and Left Review и редактор New Left Reviewв 1960-м, в 1964 году Холл стал сотрудником Центра современных культурных исследований в Бирмингеме, ра­ботой в котором он будет руководить на про­тяжении десятилетия.

Там, начиная с сере­дины 1970-х годов, он начал анализировать радикальные изменения в британской полити­

ке и с поразительной точностью предсказал их результаты — что и по сей день остается наи­более проницательным грамшианским диа­гнозом общества из всех нам известных[†††††††††††††††††]. Ко­гда в 1974 году было выбрано правительство лейбористов, в сборнике под названием «Со­противление посредством ритуалов» он опуб­ликовал в соавторстве анализ субкультур, суще­ствовавших в основном, но не исключительно в среде рабочей молодежи, признав эти суб­культуры областью скрытого сопротивления господствующей культуре, чья гегемония ни­когда не была ни гомеостатически стабильной, ни абсолютно поглощающей, образуя в лучшем случае подвижное равновесие, которое следо­вало постоянно перестраивать, чтобы контро­лировать практики, находящиеся в противоре­чии с ним [77: 38-42 и далее]. Через три года в другой коллективной работе, «Управлении кризисом», упор был сделан на ряд эпизодов общественной паники, вызываемой пугающи­ми призраками молодежного бунта, черной им­миграции, профсоюзного активизма, и это как раз во время острого экономического кризи­са и общественных волнений, ставших причи­ной для социальной реакции мелкобуржуазно­

го толка. Все более настоятельные требования укрепить общественную дисциплину отрази­лись первым делом в смещении консерватив­ной оппозиции от Хита к Тэтчер. Лейбористы, которые сначала попытались просто «управ­лять несогласием», теперь склонялись в рус­ле этих (консервативных) настроений к более суровому курсу, когда маятник качнулся в дру­гую сторону—к положению, в котором «при­нуждение становится как будто естественной и обыденной формой гарантии согласия». Это не значит, что британцам грозил силовой пе­реворот сверху, по чилийскому образцу. Пусть даже все формы постлиберального государства оставались нетронутыми, более жесткая пози­ция государства могла опираться на «мощный источник народной легитимности» [69: 307­316].На горизонте замаячил авторитарный по­пулизм.

В своей статье, написанной за месяц до того, как Тэтчер в 1979 году пришла к власти, Холл предупредил о том, что социал-демократия показала себя не способной справиться с тем, что стало органическим кризисом послевоен­ного устройства, на который тэтчеризм дал свой убедительный ответ. Сплетая друг с дру­гом противоречивые линии монетаристско­го неолиберализма и органицистского ториз­ма, тэтчеризм пытался сконструировать новый здравый смысл, как его понимал Грамши. Ото­ждествляя свободу с рынком, а порядок— с мо-

ральной традицией, он связывал возможности одного с ценностями другого в единый пакет, предназначенный для народного потребления. Это был гегемонический проект, привлекатель­ные стороны которого можно было заметить уже в публичных дискуссиях о провалах школь­ного образования при Каллагане [76: 39-56].

После прихода Тэтчер к власти Холл раз­рабатывал эти положения на протяжении все­го следующего десятилетия, верно предсказав ее вторую и третью победы на выборах. Ле­вые в Британии, подобно итальянским левым в 1920-е, потерпели поражение, от которого долго не могли оправиться: так комплекс грам- шианских понятий оказался важным для вполне конкретного опыта. Хотя Тэтчер действительно никогда не располагала количественным боль­шинством избирателей, и ее политика постоян­но критиковалось значительной частью населе­ния, она привлекла на свою сторону солидный спектр социальных агентов, от банкиров и ин­теллектуалов до мелких работодателей и высо­коквалифицированных рабочих, которые об­разовали исторический блок в смысле Грамши. Интуитивно тэтчеризм понимал, что социаль­ные интересы часто противоречивы, что идео­логии не обязаны быть последовательными, что идентичности редко бывают стабильными, а потому работал и с тем, и с другим, и с треть­им, чтобы сформировать новых субъектов — представителей народа, воплощающих его ге­

гемонию. У этой гегемонии, как постулировал Грамши, обязательно должно быть определен­ное экономическое ядро: финансовое дерегу­лирование и приватизация социальных служб в пользу Сити, понижение налогов для средне­го класса, рост заработной платы для высоко­квалифицированных рабочих, продажа муни­ципальных квартир массам в целом.

Но все это вместе покрывалось грамшианской «пассив­ной революцией» в варианте Тэтчер: на уровне идеологии была обещана модернизация, давно уже назревшая в стране, которая так и не про­шла второй раунд капиталистической транс­формации, ожививший ситуацию в послевоен­ных Германии и Японии. Ключом к ее успеху был парадокс «регрессивной модернизации» [76:162,164,167].

Это был, по всем критериям, весьма убеди­тельный анализ режима Тэтчер. Но в нем, ко­нечно, не уделялось внимания международной ситуации, в которой Рейган закрепил свое прав­ление в США, основанное на более широкой поддержке, а неолиберальные рецепты полу­чили распространение во всех развитых капи­талистических странах. Однако ни одна поли­тическая интерпретация конкретной ситуации не является исчерпывающей, а интерпретация Холла была выдвинута, чтобы служить опреде­ленной цели—найти наилучший способ сопро­тивления консервативному режиму в Британии и понять, как его устранить. Для этого, как до­

казывал Холл, против него нужно было выйти на его собственной площадке, предложив мо­дернизацию другого типа, обещающую более широкое и радикальное освобождение от про­шлого. За это пришлось бы бороться на всей территории гражданского общества, как и го­сударства, и ни в коем случае нельзя было сно­ва вставать в позу безразличия или презрения к областям и проблемам, традиционно считав­шимся менее политически значимыми, — ген­деру, расе, семье, сексуальности, образованию, потреблению, природе, а также труду, заработ­ной плане, налогам, здравоохранению, сред­ствам коммуникации. Следовало уважать ма­лый бизнес, в рамках которого традиционный капитализм создал зону разнообразия и вы­бора, причем левым нельзя было «отрывать­ся от ландшафта народных удовольствий». Но цель нужно было поставить вровень с амби­циями противника: не реформировать, а транс­формировать общество.

В Италии массовая партия, унаследовавшая идеи Грамши, выхолостила их, оказавшись не в состоянии создать как хоть сколь-нибудь ори­гинальный анализ общества, в котором суще­ствовала, так и последовательную стратегию его изменения.

В Британии все наоборот: был выработан оригинальный анализ, а также пред­ложены согласованные с ним элементы стра­тегии, но не было средства ее осуществления. Выступления Холла публиковались в журнале

небольшой Коммунистической партии Велико­британии, которая вслед за компартией Италии пошла по пути еврокоммунизма и самоисчерпа- ния. Оставалась Лейбористская партия, иметь дело с которой Холлу было несколько сложнее. Критикуя ее недалекий этатизм и врожденную враждебность к демократическому участию, не говоря уже о мобилизации, он, тем не менее, более или менее открыто одобрил, поддержи­вая относительную модернизацию, решение ру­ководителей партии очистить ее от левых, счи­тавшихся даже еще более отсталыми, и, пусть не без колебаний, на первом этапе нахваливал Блэра*, но потом пришел к выводу, что новые лейбористы, которые то и дело заговаривали о «современности»,—это сплошное разочаро­вание, поскольку они скорее расширили общие параметры тэтчеризма, а не отказались от них. Намного более глубокое понимание приро­ды этой партии, которое можно было найти уже в работах первого этапа рецепции Грамши в Великобритании, предложенное Томом Най- ерном, могло бы уберечь его от этого разочаро­вания [144: 38-65; 145: 3-62; 146: р.3-15]**

* Говоря, к примеру, о его «замечательной демонстрации политического мужества» или «истинной человечности» [73: 23, 26; 75: 14]. Здесь, несмотря на немалое число ост­рых в других отношениях замечаний, новые лейбористы все еще признавались «по существу заслуживающими нашей поддержки».

** См. также [147: 43-57; 143: 63-68].

13б

Собственно, Найерн увидел другую сторо­ну конъюнктуры, ставшей отправным момен­том для проекта Холла, сторону, которая у по­следнего была упущена. По Грамши, в Италии критическим компонентом любой полной ге­гемонии было создание «национально-народ­ной» воли и культуры. В интерпретации Хол­ла, народный момент едва ли не полностью заслоняет собой национальный. Он практи­чески не заметил давление, которому Тэтчер подвергла «великобританское» единство, на­чавшее разваливаться еще тогда, когда Найерн опубликовал «Распад Британии», в 1977 году,— и в тот же период Холл, со своей стороны, раз­вивал концепцию распада послевоенного по­литического устройства.

Для такого упущения была, возможно, причина. Британия, как объяс­нил Найерн, никогда не была нацией: это было составное королевство раннего Нового време­ни, которое пережило само себя, пользуясь сво­им имперским величием. Но то, что тэтчеризм превозносил в качестве все еще имперской идентичности — имевшей форму британских авианосцев в Южной Атлантике, — начинало превращаться в мультикультурный компромисс для иммигрантов со всей империи, не столь бесстрастных, как англичане, хотя и неизбеж­но зависимых от исторических символов Ве­ликобритании. Неудивительно, что выходец с Ямайки, осознающий судьбу не только своего собственного острова, но и Карибских остро-

bobв целом, будет отворачиваться от этого за­путанного узла, стягивающего глотку нацио­нального, как его понимал Грамши*.

Точно так же само это переутверждение на­ции на глобальном уровне, которым Тэтчер гордилась как ничем другим,—Британией, по­казавшей всему миру пример того, как ставить

* «Я не „англичанин" и никогда им не стану»,—скажет он в самом личном из своих рассказов об истории его семьи на Ямайке, из которой он вышел, и о своем опыте в импер­ском обществе, в которое прибыл,—см. интервью в [137: 490]; см. также лекцию [71: 3-14]. В его статье в сборнике «История народа и социалистическая теория», изданном в рамках «Исторического семинара» под редакцией Ра­фаэля Сэмюэля в 1981 году,— «Заметки к деконструкции „народного"» (Notes on Deconstructing the «Popular») — Грамши цитируется в связи с различием национального и народного, однако сама статья ограничивается второй частью этой связки. Тогда как Сэмюэль, напротив, вы­пустил потом три тома, посвященные «патриотизму»: «Патриотизм: создание и демонтаж британской нацио­нальной идентичности» (The Making and Unmaking of British National Identity, 1989), в которых самокритично пояснил, что «Исторический семинар» «сыграл кое-ка­кую роль в возрождении культурного национализма», по­пытавшись, по сути, «изгнать иностранные слова с наших страниц». Но теперь этот семинар отдавал предпочтение «британскому», а не «английскому», считая первое бо­лее гостеприимным для новичков и чужаков, и отвергал «понятия грамшианской гегемонии» как элитистские (предвосхитив тем самым более поздние претензии к ним со стороны Джеймса Скотта). Отношение между Холлом и Сэмюэлем, двумя главными фигурами раннего периода «новых левых», могло бы стать предметом захватываю­щего исследования. Самым изысканным из всех текстов, когда-либо написанных Холлом, стала его статья памяти умершего друга [74: 119-127].

свободу выше всего остального,—со временем привело к ее поражению, поскольку европей­ская интеграция, ускорению которой она сама способствовала, захлопывалась над ней как кап­кан, а более изощренный итальянский политик обыграл ее в том смысле, который никак не учи­тывался в данном у Холла описании ее власти. Не высветил ли этот конечный результат тре­щины, существовавшие и ранее в его конструк­ции гегемонии при тэтчеризме? В определен­ном смысле с этим, конечно, не поспоришь. Двустороннее давление, разрывающее Бри­танию, попавшую в ловушку между Эдинбур­гом и Брюсселем, и сегодня просто безмерное, было заметно уже тогда. Соответственно, хотя он подчеркивал усиление сдвига к принужде­нию в 1970-х, в 1980-х в его работах принижа­лась роль, сыгранная этим принуждением в за­креплении власти Тэтчер внутри страны, когда две решающие победы, позволившие ей вы­рваться вперед после неопределенного старта, были в равной мере применениями силы: по­давление забастовки шахтеров и колониальная война за Фолклендские острова. Ни то, ни дру­гое не привлекло должного внимания. Когда к власти пришли новые лейбористы, обнару­жилось похожее слепое пятно. Называть режим Блэра «великим шоу стояния на месте» было ни к чему: в самом скором времени он двинет­ся с оружием в руках в Приштину и Басру. И на­оборот, в согласии, которого добилась Тэтчер,

акцент слишком часто ставился на идеологиче­ский захват в ущерб материальным причинам, а идеологические мотивы сами стали — не от­крыто, но в силу недостаточной осторожно­сти — слишком уж легко абстрагируемыми от любой социальной подложки, словно бы они свободно парили и, повинуясь палочке до­статочно умелого заклинателя, могли смещать­ся в любом политическом направлении. Холл мог этого шага не делать, и он действительно так и не сделает его. Но эту дверь он оставил открытой настежь.

II

На этом подходе сказалось одна параллель­но развивавшаяся инициатива. В конце 1960-х, где-то через два десятилетия после приез­да Холла с Ямайки, в Британию из Аргентины прибыл другой близкий ему по возрасту им­мигрант. Эрнесто Лаклау, обучавшийся исто­рии в Буэнос-Айресе, был активистом неболь­шой Национальной партии независимых левых, основанной Хорхе Абеляр до Рамосом, чуть ли не единственным социалистическим мысли­телем своего поколения, который выступал за поддержку Перона с самого начала его прав­ления в 1940-х[‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡]. После поступления в Оксфорд первой публикацией Лаклау на английском

языке стал классический марксистский ана­лиз социальной ситуации в Аргентине, кото­рая привела к диктатуре Онгании и мощному политическому восстанию Кордобасо, которое было направлено против нее [ioi: 3-21]. Сменив при получении позиции в университете Эссек­са историю на государственное управление, он издал сборник из четырех статей («Политика и идеология в марксистской теории»), в кото­ром нашел весьма оригинальное, хотя и неиз­менно критическое применение понятиям Аль­тюссера, что оказало заметное влияние на идеи Холла о тэтчеризме [104][§§§§§§§§§§§§§§§§§].

К этому времени Лаклау тесно сотрудни­чал с еще одним иммигрантом, Шанталь Муфф, бельгийкой, получившей философское обра­зование и преподававшей философию в Ко­лумбии. Вместе в 1985 году они опубликовали «Гегемонию и социалистическую стратегию», в которой постструктурализм смело распро­странялся на марксистскую традицию, а по­литические симпатии были, скорее, на сторо­не еврокоммунизма, хотя на уровне теории этот подход открыто объявлялся постмар- кистским. Проведя ревизию истории Второго и Третьего интернационалов, они пришли к вы­воду, что оба оставались пленниками иллюзии, утверждающей, что идеологии соответствуют

классам, а историческое развитие в силу эко­номической необходимости ведет к триумфу социализма. Оба этих интернационала не смог­ли объяснить наличие не только разногласий в пределах рабочего класса как носителя этой гипотетической необходимости в форме рево­люционного субъекта истории, но также в пре­делах некапиталистических классов, которые не являются частью рабочего класса. Пробле­мы эти были поставлены, но получили лишь не­вразумительные ответы со стороны Плеханова, Лабриолы, Бернштейна, Каутского, Люксем­бург и Троцкого. Первой, пусть и достаточно ограниченной, попыткой преодолеть их сла­бости стало ленинское понятие пролетариата, которое предполагало соотнесение целей про­летариата с требованиями крестьянства. Но ре­ального прорыва добился именно Грамши, ко­торый углубил ленинскую концепцию в двух направлениях: превратил гегемонию из чисто политической в моральную и интеллектуаль­ную форму лидерства и понял то, что субъек­том гегемонии не может быть тот или иной за­ранее заданный на социально-экономическом уровне класс и что им должна быть полити­чески сконструированная коллективная воля, то есть сила, способная синтезировать в нацио­нально-народное единство разнородные требо­вания, которые не обязательно как-то связаны друг с другом, а потому могут разойтись в со­вершенно разных направлениях.

Это, как указали Лаклау и Муфф, было важ­ным шагом вперед. Но у Грамши все равно со­хранялась мысль о том, что пролетариат в структурном отношении является «фундамен­тальным классом». В то же время, полагая, что консенсуальная «позиционная война» может совмещаться на Западе с силовой «маневрен­ной войной», он не смог окончательно порвать с большевизмом. Чтобы пойти вперед, нужно было освободиться от всех пережитков классо­вого эссенциализма и отбросить всякую идею о маневренной войне. Не интересы создают ос­нову для идеологий — скорее уж дискурсы со­здают субъект-позиции, и сегодня целью должен быть не социализм, а «радикальная демокра­тия», одним из аспектов которой станет социа­лизм (поскольку капитализм порождает отно­шения недемократического подчинения), а не наоборот, демократия—аспектом социализма [юг: 178]. В следующей работе Лаклау, «О по­пулистском разуме», ссылки на социализм прак­тически исчезают, а популизм занимает место гегемонии в качестве более точного и сильного означающего того объединения—контингент­ного по своей природе — в одну коллективную волю демократических требований, которые по отдельности вполне могли бы вплетать­ся и в какой-нибудь антидемократический дис­курс. Объединенный общим комплексом сим­волов и аффективной привязкой к лидеру вос­ставший народ может выступить против власти,

господствующей над обществом, перейдя разде­лительную полосу дихотомического антагониз­ма, отделяющего народ от власть предержащих.

Эта формальная схема, впервые предложен­ная во времена Тэтчер и Рейгана, предвосхити­ла процессы, получившие развитие в Европе че­рез 30 лет, когда деиндустриализация сократила рабочий класс и разделила его, создав гораздо более фрагментированный социальный ланд­шафт и умножив число движений, и правых, и левых, выступающих против устоявшегося порядка от имени народа, так что «популизм» стал пугалом для элит по всему Евросоюзу[******************]. Холл предвидел подъем тэтчеризма в 1980-е. Ла- клау и Муфф сумели предсказать, не менее убе­дительно, реакцию против неолиберализма, ко­торая началась после 2008 года. В этих условиях Лаклау и Муфф добились того, чего не смог сде­лать Холл, — их взгляд был усвоен политиче­ской силой с массовой поддержкой. В Испании лидеры «Подемос», у которых за спиной тоже

был латиноамериканский опыт, открыто обос­новывали свою стратегию требованиями геге- монического популизма*. И это по любым кри­териям было весьма существенное достижение для теоретической системы, техническая слож­ность которой многих отпугивала. Однако по­литическая эффективность — одно, а интел­лектуальная убедительность — совсем другое. В этом случае апории были очевидны.

Лингвистический поворот в теории, следую­щий общей моде конца XX века, предлагает нам дискурсивный идеализм, разрывающий любые стабильные связи сигнификации с референтами. В данном случае результатом стало настолько полное отделение идей и требований от соци­ально-экономических оснований, что в принци­пе они могут присваиваться любой политиче­ской инстанцией и использоваться для любо­го политического конструкта. У самого по себе спектра артикуляций нет никаких границ. Всё контингентно: экспроприация экспроприато-

* См. диалог между Иньиго Эррехоном и Шанталь Муфф [43]. Оба автора поясняют, что свое политическое про­буждение они пережили в Латинской Америке: Колумбии в случае Муфф и Боливии в случае Эррехона [43: 72--73]∙ В Аргентине Лаклау тоже не остался пророком, которо­го бы не слышали в собственном отечестве: к концу жиз­ни его очень ценила и всячески поддерживала Кристина Фернандес де Киршнер. См. возмущенную консерватив­ную статью о Лаклау [42], а также живой и искренний текст Робина Блэкберна памяти Лаклау, опубликованный на сайте издательства Verso [15].

US

ров могла бы стать лозунгом банкиров, секуля­ризация церковных земель — целью Ватикана, уничтожение гильдий — идеалом ремесленни­ков, массовые сокращения—призывом рабоче­го класса, а огораживание — задачей крестьян­ства. Этот тезис опровергает сам себя. Не толь­ко все может быть артикулировано в любом направлении, все буквально становится арти­куляцией. На первом этапе гегемония, а после популизм представляются в качестве опреде­ленного типа политики, одного из многих. За­тем в характерном инфляционном движении они становятся определением политики как та­ковой, а потому сами оказываются излишними[††††††††††††††††††].

Хотя от экстравагантностей такого рода мож­но отмахнуться как от дани моде, у этой кон­струкции есть и другие, более значимые, черты. Гегемония, как и в традиции КП И, появляется в качестве стратегии без топографии. Хотя на­ционально-народное выдвигается как главная цель, его не сопровождает никакое описание национальной сцены. Поражает контраст с ана­

лизом перонизма в Аргентине, проведенным Лаклау до того, как он пришел к постмарксиз­му,— анализом образцовой глубины и деталь­ности [104:176-191][‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡]. Несомненно, частично эта перемена объясняется экспатриацией, и именно такая перемена позволила этой лишенной кор­ней стратегии так хорошо разойтись. Но здесь была задействована и особая концептуальная логика. Как только гегемония стала по опреде­лению популистской, больше не нужно было уточнять характеристики социальной шахмат­ной доски. «Язык популистского дискурса, будь он левым или правым, всегда должен оставать­ся неточным и колеблющимся»,—отметил Ла­клау, однако эта «размытость и неточность» не является когнитивным пробелом, посколь­ку социальная реальность сама предельно раз­нородна и подвижна [104: п8]. Соответствен­но, нет нужды в том тонком анализе, который Маркс предложил для Франции, Ленин — для России, Мао—для Китая, а Грамши—для Ита­лии. А может быть, нет и возможности такого анализа. Расхваливая выдвинутый движением Occupyлозунг «99 против і процента», испан­ский коллега Муфф объясняет, что гегемони-

ческии дискурс является «не статистическим, а перформативным» [43:105][§§§§§§§§§§§§§§§§§§]. Для такого пер­форматива частности могут стать препятстви­ем, а неопределенность — преимуществом, то есть условием политического эффекта.

Самым размытым и неопределенным для популистского разума неизменно оказывается идентификация противника, поскольку описать его слишком точно или реалистично — значит рисковать тем, что сеть гегемонических интер­пелляций будет заброшена слишком недалеко, обнажив эту риторику в качестве фикции, коей она и является. Эррехон предусмотрительно отказывается расшифровывать, кто является той la casta(«кастой»), против которой «По­демос» призывает la gente(«людей») высту­пить в его собственной стране[*******************]. Политические мотивы такой сдержанности понятны. Одна­ко ее теоретическим эквивалентом оказывает­ся пустота. Если Грамши начал свои размышле­ния о гегемонии с анализа правящего в период Рисорджименто блока, в конструкции Лаклау

и Муфф верхи практически исчезли, растворив шись в абстракциях и став попросту «институ тами» или «институциональной системой»^ которая далее никак не уточняется, как будто если наделить силы, выстроившиеся против ни зов, каким-то узнаваемым лицом, мы лишь осла бим моральный дух этих низов. Поэтому впол не логично то, что, несмотря на формальные заверения в обратном, гегемония на практике формируется лишь подвластными: «Не быва ет гегемонии без конструирования народной идентичности из множества демократических требований» [104: 95]. Грамши был бы крайне удивлен. Такой гегемонической унификации противостоит «институциональная дифф ер ен циация», то есть теневое разделение и правле ние, которое остается анонимным*. Нормаль ные в историческом смысле формы гегемонии которые всегда были формами господствую щих классов, убраны со сцены.

Соответственно, в работе «О популист ском разуме» политические эксперименты которые приводятся в качестве иллюстрации ее аргументов, не сводятся в общую табли цу, которая бы предполагала рассмотрение не только конструирования новых субъект-по зиций снизу, но и объективных условий тако го «популистского разрыва», необходимых

* Или, реже, «институциональная тотализация», отри цающая наличие у сообщества чего-либо внешнего [104: 80-81].

для его формирования, как и его объективных результатов в США конца XIX века, Аргентине XX века или где бы то ни было еще. Симптома­тично то, что судьба американского популиз­ма 1890-х удостоилась лишь трех нейтральных слов: «Победила институциональная диффе­ренциация» [104: 208]. С этой позиции Толь­ятти, Тито и Мао были заслуживающими по­хвалы национал-популистами, хотя им и мешал отсталый интернационализм Коминтерна; по­чему один должен был потерпеть неудачу, а дру­гие нет — это уже не обсуждается. Где всё ре­шают интерпелляции, у определений мало веса. «Подемос» сегодня может отвергать социал- демократию, а завтра объявить себя новой со­циал-демократией [89]*. Возможно, это просто «проблемы роста». Но все это уже очень дале­ко от заключенного из Бари.

III

В Азии идеи Грамши получили совершенно иное развитие. В 1947 году молодой бенгаль­ский активист и член Коммунистической пар­тии Индии прибыл в Париж в качестве сотруд-

* Через три недели избиратели так и не поверили в это. Ирония в том, что Эррехон отверг характеристику «По­демос» как популистского движения, выдвинутую Муфф, поскольку термин этот приобрел в медиа дурную славу,— и это, быть может, причина, по которой партия предпочла в последнюю минуту примерить на себя треуголку Гонса­леса и его преемников, правда без толку.

ника Всемирной федерации демократической молодежи, созданной Советским Союзом с на­чалом в Европе холодной войны. Ранаджиту Гухе было двадцать пять лет. Следующие шесть лет он провел в путешествиях, как классический эмиссар Коминтерна, побывав на Ближнем Во­стоке, в Северной Африке, Восточной и Запад­ной Европе, в СССР и Китае, а потом вернул­ся в Бенгалию, где сначала работал на заводах и в доках, а потом преподавал и изучал историю как сотрудник местных колледжей. В 1956 году он вышел из партии из-за советского вторже­ния в Венгрию, а через три года переехал в Ан­глию, где в течение двух десятилетий читал лек­ции в Манчестере и Суссексе. В1970-1971 годах его академический отпуск, который он прово­дил в Индии, совпал по времени с жестким по­давлением крестьянского восстания наксалитов в Бенгалии, в котором друг с другом договори­лись обе ветви индийского коммунистического движения, расколотого с 1964 года на два кры­ла, — прорусское и прокитайское[†††††††††††††††††††]. Приняв ре­шение заниматься далее крестьянским сопро­тивлением, Гуха к концу десятилетия собрал в Суссексе группу намного более молодых ин­дийских историков, чтобы выпускать новый журнал Subaltern Studies,само название которо­го указывало, на какие источники он опирался.

«В нашем стремлении учиться у Грамши,—пи­сал Гуха позже,—мы могли полагаться только на свои силы и не были ничего должны веду­щим коммунистическим партиям», которых проект всегда сторонился. «С нашей точки зре­ния, обе эти партии представляли собой лево­либеральное продолжение индийской властной элиты как таковой» [63: 289].

В знаменитом манифесте, с которого начался этот журнал и в котором атаке подверглась об­щепринятая националистическая историогра­фия движения за независимость, поскольку она ограничивалась политикой элит, Гуха призвал к изучению борьбы подчиненных классов—ра­бочих, крестьян, непромышленной городской бедноты и нижних слоев мелкой буржуазии,— в качестве автономной области, состоящей из обширных сегментов народной жизни и со­знания, избегавших официальных нарративов индийской буржуазии, неспособность которой включить их в зону своего лидерства означала «исторический провал нации в попытке стать самой собой» [64: 1-8].

Издаваясь на протяжении 30 лет, журнал Subaltern Studiesоставил неизгладимый след в историографии Южной Азии, реализуя свою программу в оригинальных исследова­ниях народных форм сопротивления, в своего рода «истории снизу», более близкой к рабо­там Э. П. Томпсона, чем к Бирмингемской шко­ле. Со временем, после того как Гуха в конце

1980-х отошел от руководства, произошли пе­ремены, в чем-то похожие на те, что имели ме­сто в работах Холла и Лаклау. Под влиянием постструктурализма все более заметным стано­вился поворот к дискурсивным конструкциям власти и культурным, а не материальным, фак­торам сознания и действия. Однако же (и в этом заключалось важное отличие) реакция на офи­циальные заявления независимого индийско­го государства, желавшего быть современным и прогрессивным, отвергаемые как идеологи­ческое наследие британского колониального правления, со временем вылилась в сентимен­тальное превознесение крестьянских сооб­ществ и перекос в сторону неонативизма[‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡].

Сам Гуха, который, как человек предше­ствующего поколения, получил закалку в ме­ждународном коммунистическом движении, в те времена еще не расколотом, изменился не­сильно. «Основные особенности крестьянско­го повстанческого движения в колониальной Индии», ставшие плодом десятилетней рабо­ты и вышедшие через несколько месяцев по­сле первого номера Subaltern Studies,объединя­ли в себе качества, которые вместе у историков встречаются редко: сильную формально-теоре­тическую логику, скрупулезное эмпирическое исследование, широкий спектр выверенных

сравнений, не говоря уже о запоминающейся литературной тональности.

Цель «Основных особенностей» состоя­ла в том, чтобы показать «независимость, не­противоречивость и логику» концепций и дей­ствий крестьян, бунтующих против земле­владельцев, кредиторов и чиновников при колониальном правлении, причем эти концеп­ции и действия должны рассматриваться не в качестве цепочки восстаний, а как реперту­ар форм, начиная с «отрицания» и заканчивая «неоднозначностью, модальностью, солидар­ностью, распространением и территориально­стью». К ним Гуха применил свой удивительно комплексный интеллектуальный аппарат, опи­рающийся в числе прочего на Проппа, Выгот­ского, Лотмана и Барта, с одной стороны, на Леви-Стросса, Глюкмана, Дюмона и Бурдье — со второй, на Хилтона, Хилла или Лефевра — с третьей, не говоря уже о повсеместно приме­няемом у него Мао[§§§§§§§§§§§§§§§§§§§]. Его главная цель состояла

в том; чтобы реабилитировать индийских кре­стьян как субъектов своей собственной исто­рии и творцов своих собственных восстаний. Но, в отличие от многих его последователей; он никогда не отказывался от описания ограничен­ности этих субъектов и творцов в колониаль­ные времена, не считая нужным приписывать «фальшивый секуляризм» повстанческим общ­ностям и отмечая то, что классовое чутье мог­ло стать предметом манипуляции, превращаясь в расовое чувство, что крестьянство могло «по­рождать не только бунтовщиков, но кроме того коллаборационистов, информаторов и предате­лей», а также подчеркивая как часто вооружен­ные повстанцы появлялись именно в «однока­стовых поселениях», которые не могли не со­ставлять меньшинства деревень [65:173,177,198,

встанческого движения" Ранаджита Гухи оказали огром­ное влияние. Тысячи кораблей пустились в плавание под его флагом. Поскольку в данном случае судостроитель больше занимался философией кораблестроения, а не од- ной-единственной моделью, неудивительно, что верфь эта смогла спустить на воду корабли совершенно разной фор­мы, отправившиеся в неизвестные порты с новыми экзо­тическими грузами. Я думаю, что судостроитель мог бы и не узнать некоторые из этих кораблей, не заметить, что они вдохновлялись им, и, на деле, скорее всего захотел бы порвать с некоторыми из них любые связи. Это, однако, и есть бесспорная судьба гениального строителя: его идеи попросту включатся в обычный порядок кораблестроения, часто без всяких знаков уважения в его адрес. Хотя он не­редко может чувствовать, что его неверно представляли или обкрадывали, это, несомненно, лучшая судьба, чем быть проигнорированным» [171: xi.].

314] • Ему был чужд взгляд через розовые очки, свойственный другим поколением.

Поэтому вполне логично то, что после «Ос­новных особенностей» он выпустил неболь­шую книгу «Господство без гегемонии» — на­стоящий шедевр и, возможно, наиболее пора­зительную из всех работ, созданных на основе идей Грамши. Ее тема — это структуры вла­сти при британском колониальном правлении и в борьбе за освобождение. Описывая их, Гуха разработал аналитическую модель, отличаю­щуюся такой ясностью и силой, что мог без ри­совки, но с полным основанием надеяться, что она позволит разрешить двусмысленности, со­хранявшиеся в работах самого Грамши. В ко­лониальной Индии присутствовало, конечно, огромное разнообразие неравных отношений. Но все они предполагали отношение Господ­ства (г) к Подчинению (п), каждое из кото­рых было построено, в свою очередь, из другой пары взаимодействующих элементов: Господ­ства посредством Принуждения (∏p) и посред­ством Убеждения (у) и Подчинения посред­ством Коллаборации (к) и посредством Со­противления (с), как на данной схеме:

156

В любом конкретном обществе и в любой мо­мент времени отношение г/п определяется тем, что Гуха, по аналогии со строением капитала, на­звал «органическим строением» власти, зави­сящим от относительных весов ПриУвГиКиС в П которые, как он доказывал, всегда остаются контингентными. Гегемония была представле­на как условие господства, при котором У пере­вешивает Пр, то есть убеждение перевешивает принуждение. «Если определять ее в этих ка­тегориях,— продолжал Гуха,—гегемония дей­ствует как динамическое понятие и оставляет даже наиболее убедительную структуру Господ­ства всегда и по необходимости открытой для Сопротивления». Но в то же самое время, «по­скольку гегемония, как мы ее понимаем, являет­ся частным состоянием Г, а последнее образова­но Пр и У, не может быть гегемонической систе­мы, в которой У перевешивало бы Пр до такой степени, чтобы последнее было бы полностью устранено. Случись это, и господства бы не бы­ло, а потому и гегемонии». Эта концепция, как он отмечал, « избегает грамшианского сопостав­ления господства и гегемонии как антиномии», что, «к несчастью, слишком часто становилось теоретическим предлогом для либерального аб­сурда, то есть абсурда непринудительного госу­дарства, несмотря на противоположное движе­ние в трудах самого Грамши»[********************].

Вооружившись этой теоретической схемой, Гуха перешел к изложению характерных иди­ом, задействованных в четырех составляющих Г и П при британском правлении. По опреде­лению, в колониальном государстве Пр преоб­ладало над У, поскольку британское правление могло похвастаться «одной из крупнейших по­стоянных армий в мире, продуманной системой наказаний и хорошо обученными полицейски­ми силами», и на вершине всего этого находи­лась бюрократия, наделенная чрезвычайными полномочиями. Как только британская власть устоялась в виде «регулируемой империи», идиома завоевания уступила места идиоме «по­рядка», дав разрешение не только на рутинное подавление, но и на мероприятия в сфере здра­воохранения, принудительные работы, призыв в армию и т. д. Порядок, однако, не действовал сам по себе, но во взаимодействии с местной идиомой, его дополняющей, — dandaили «на­казанием», что обозначало все традиционные формы власти, основанные на силе и страхе как проявлениях божественной воли в делах госу­дарства. С другой стороны, в составляющей У, входящей в Г, где с подчиненным населением пытались установить неантагонистические от-

из господства, предлагает нам двойное преимущество: предотвращает сползание к либерально-утопической концептуализации государства и представляет власть как конкретное историческое отношение, непременно и в лю­бом случае оформляемое силой и согласием» [66: 20-23].

ношения, характерной идиомой британского колониального правления было «усовершен­ствование»— образование в западном стиле, патронаж индийского литературного и худо­жественного творчества, ориенталистские про­екты по сохранению наследия, кооптирование в администрацию, меры по поддержке деревни, работы по созданию современной инфраструк­туры и т. п. Это, в свою очередь, нашло допол­нение в индуистских доктринах «дхармы», по­нимаемой в качестве моральной обязанности выполнять функции, возложенные на каждого человека в кастовой иерархии, то есть как иде­ал, вполне подходящий современным доктри­нам классового примирения, развитым у Таго­ра или Ганди.

Что касается П, его составляющие также име­ли колониальную и колонизированную версии. Коллаборация внедрялась британскими док­тринами «покорности» (важными для Ган­ди до Амритсара), восходящими к Юму и рас­пространяемыми через раннее бентамианство, а также индийскими идеологиями «бхакти» (или «лояльности»), начала которых мож­но найти в «Бхагават-Гите». Сопротивление, в свою очередь, могло кодироваться либо в та­ких британских терминах, как «оправданное несогласие», отсылающих к либеральным по­нятиям естественных прав, восходивших к Лок­ку и выражавшихся (в основном) в виде легаль­ных маршей, демонстраций, петиций и т.п.,

либо в таких местных терминах, как «дхарми­ческий протест», обозначающих массовые ак­ции вроде восстаний, дезертирства, «сидячих забастовок», прекращения работы, которые не оформляются той или иной идеей прав, од­нако проникнуты возмущением неспособно­стью правителей выполнять свои моральные обязанности по защите подвластных и вспомо­жению им.

Власть британского колониального правле­ния, опирающаяся на значительное преоблада­ние Пр над У, была господством без гегемонии. Как обстояли дела в национальных движени­ях против этого правления? Поскольку Индий­ский национальный конгресс не обладал го­сударственной властью, к которой стремился, но пока не мог достичь, а электоральное пред­ставительство ограничивалось достаточно уз­кими выборами, его претензии на согласие на­рода опирались на народную мобилизацию. Это, однако, было ложной установкой, причем даже не в одном отношении. Конечно, нацио­нальное движение вызвало у масс подлинный энтузиазм. Но, поскольку его буржуазные лиде­ры не могли интегрировать классовые интересы рабочих и крестьян в движение, принуждение в той или иной форме с самого начала присут­ствовало в движении. Ранние кампании сваде­ши были отмечены уничтожением товаров, за­пугиванием и применением кастовых санкций. Затем, во времена «несотрудничества», появи­

лась ханжеская «душевная сила» дисциплинар­ной системы Ганди, нацеленная на подавление любых необузданных или эгалитарных прояв­лений народного чувства, заклейменных как «власть толпы». Элиты, руководящие движе­нием за независимость, стремились к гегемонии, но, поскольку они подавляли, где только мож­но, любой намек на стихийную непосредствен­ность борьбы, они не могли не обратиться к ме­тодам принуждения и из-за мести вытесненного в конечном счете не могли уже сдерживать об­щественные силы, которые никак не могли пре­одолеть, хотя и постоянно отрицали их [66: 131-132]. В сопротивлении У тоже не смогло воз­обладать над Пр. У правителей и претендентов на правление было нечто общее—дефицит ге­гемонии.

Сила и справедливость этой критики на­ционального движения, кульминацией кото­рого стал раздел Индии, поражают. Но, пере­нося те же аргументы на правление конгресса над сократившейся после получения независи­мости Индией, Гуха несколько перегнул палку[††††††††††††††††††††].

Он слишком хорошо понимал и мог с полным основанием подчеркивать присвоение кон­грессом целиком и полностью британского ап­парата принуждения, как и его безжалостное применение в том же самом режиме военного и полицейского насилия ради подавления лю­бого сопротивления его правлению. Но он про­глядел новые формы убеждения, которыми об­ладала партия, имевшая в своем распоряжении постимперское государство и гражданское об­щество. Избирательное право стало всеобщим, и регулярные выборы, проводимые по под­правленным должным образом британским об­разцам, могли превратить половину или около половины голосов страны в подавляющее боль­шинство мест в парламенте, воплощающее на­родный суверенитет, недостижимый при бри­танском колониальном правлении, то есть в консенсуальный механизм, являющийся, без­условно, наиважнейшим в структуре легитим­ности при капитализме. Поэтому и религия могла уже не вызывать столько распрей, когда социальный облик партии как индуистского об­разования намного более точно совпал с конту­рами страны, а кастовые структуры удерживали электоральную поддержку в рамках лингвисти­ческих или этнических границ. В данных усло-

и которое, тем не менее, «не смогло инвестировать это согласие в гегемонию, представленную лидерами нового суверенного государства» [63: 294].

виях Конгресс получил в наследство подлин­ную гегемонию. Быть может, этот вывод, как и его эпилог в современной «хиндутве», был слишком неприятен.

В 1970-х, когда Гуха готовил «Элементар­ные аспекты», он выступил на политической сцене Индии с рядом громких разоблачений пыток и репрессий, совершенных при прав­лении конгресса[‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡]. В 1980-х, когда начали вы­ходить Subaltern Studies,он перестал высказы­ваться на политические темы. Была ли здесь связь? Возможно, подавление движения накса- литов в Бенгалии погасило в нем всякую наде­жду на то, что в обозримом будущем индийские массы смогут сбросить с себя структуры того, что выдавалось за их освобождение. Возможно, он не стал высказывать убежденность в том, что в такой дикости никакая стратегия в том смыс­ле, в каком ее понимал Грамши, невозможна. Но такой вывод ничуть не умаляет интеллек­туального изящества и политической проница­тельности «Господства без гегемонии».

IV

В работах Джованни Арриги, родившего­ся в год, когда умер Грамши, два направления

мысли о гегемонии, которые ранее всегда оста­вались разделенными,—о властном отношении между классами и между государствами—впер­вые соединились в устойчивый синтез. Необы­чайная профессиональная траектория Арри­ги, который начинал с менеджерской позиции в компании Unilever,а потом занимался местны­ми общественными движениями в Родезии, ор­ганизацией борьбы рабочих в Италии и иссле­дованиями крестьянских миграций в Калабрии, позволила ему приобрести уникальный опыт— в мультинациональной корпорации, в антиим­периалистических освободительных движени­ях, в заводских восстаниях, среди крестьян и ра­бочих,— который пригодится для его проекта. Из всего этого возникла появившаяся в то же время, когда Холл работал с тэтчеризмом, Ла- клау—с популизмом, а Гуха — с крестьянским повстанчеством, работа «Геометрия империа­лизма» (1977), в которой Арриги пытался объ­единить альтернативные парадигмы Гобсона и Ленина в упорядоченный комплекс положе­ний, описывающий линию, ведущую от Бри­танской империи к германской и американской, а также соответствующие трансформации ка­питала. Отвечая своим критикам в послесло­вии, написанном позже (1982), Арриги рассу­ждает о том, что было бы лучше обозначить по­следовательные фазы империализма, которые он исследовал, в качестве циклов гегемонии, наброском теории которой можно было счи-

тать его текст [8: 172-173]. В том же самом году его статья, вошедшая в коллективный сборник «Динамика глобального кризиса» и опирав­шаяся на идеи, развитые, когда он был лидером ≪Gruppo Gramsci», одного из революционных течений мощных рабочих и студенческих дви­жений конца 1960-х и начала 1970-х в Италии, совершенно ясно показала то, что он начал свя­зывать внутригосударственный и межгосудар­ственный уровни гегемонии, создавая единую концептуальную систему [140, р. 108][§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§].

К этому времени Арриги переехал в США и начал работать в SUNY в Бингемптоне с Им­мануилом Валлерстайном. Они продуктивно влияли друг на друга, обмениваясь источни­ками: первый передал второму Грамши, а вто­рой первому—Броделя. В «Долгом двадцатом веке» (1994)>который Арриги задумал много лет назад в Козенце, мечтая примирить Сми­та с Марксом и Вебера с Шумпетером, он со­единил теорию с историей, создав работу, по­ражающую ясностью стиля и экономностью формы. По Арриги, как и по Грамши, гегемо­ния объединяет силу с согласием. Однако, в от­личие от своих современников, Арриги делал основной упор не на идеологию, а на экономи­ку. На международном уровне условием геге­

монии представлялась превосходящая модель организации производства и потребления, сти­мулирующая не только соответствие идеалам и ценностям гегемона, но и повсеместную ими­тацию его как образца в других странах. В свою очередь, такая гегемония приносит пользу пра­вящим группам всех государств, определяя предсказуемые правила для международной си­стемы и защищая от общих угроз этой системе. Гегемония в этом смысле противопоставляет­ся простому «эксплуататорскому господству», при котором сильное государство добивается повиновения или дани от других посредством применения силы, не предоставляя им компен­сирующих выгод. И внутри государства, и ме­жду государствами гегемония оказывается «до­полнительной властью, которая накапливается господствующей группой благодаря своей спо­собности представлять все проблемы, вокруг которых возникают разногласия, „общезначи­мыми"». На международном уровне это озна­чает, что лидерство накапливается любым го­сударством, которое может «обоснованно притязать на роль движущей силы общей экс­пансии коллективной власти правителей над подданными» [208: 70-71]. В обычном случае такие претензии приводились в жизнь не толь­ко посредством управления, но и через транс­формацию ранее существовавшей системы го­сударств, кладущую начало новой комбинации капитализма и территориализма, автономных,

но взаимосвязанных динамик накопления капи­тала на уровне предприятия и пространствен­ного расширения на уровне государства.

Так выглядит аналитический аппарат для изучения цепочки всемирно-исторических ге­гемоний, прослеживаемой в «Долгом двадца­том веке». После прото гегемонии городов- государств Венеции и Генуи в Италии времен Возрождения Арриги в своем изложении пере­ходит к трем великим гегемониям Нового вре­мени, выделенным им: сперва к Голландской республике XVII века, затем к Британской им­перии ХіХ-го и наконец к США XX века[*********************]. Эта цепочка развертывается под влиянием циклов накопления капитала, которые подчиняются марксовой формуле Д-Т-Д'. Капиталистическое расширение, наиболее передовые фирмы кото­

рого сосредоточены у гегемона, первоначально является материальным, то есть является инве­стированием в производство товаров и завое­ванием рынков. Но со временем конкуренция понижает прибыли, поскольку ни один блок капитала не может контролировать простран­ство, в котором конкурирующие блоки создают техники или товары, понижающие отпускные цены. В этот момент накопление в государстве- гегемоне — и не только—переключается на фи­нансовое расширение, поскольку государства- соперники конкурируют за мобильный капитал, стремясь к увеличению территорий. При уси­лении конкуренции и возникновении военных конфликтов гегемония рушится, что приво­дит к периоду системного хаоса. Из хаоса в ко­нечном счете возникает новая гегемоническая держава, которая снова запускает цикл матери­ального расширения на новом основании, спо­собном служить интересам всех других стран, а также некоторым или даже всем интересам их подданных. В этой последовательности каж­дая следующая гегемония была более полной, то есть имевшей более широкую и более силь­ную базу, чем предыдущая: Голландская рес­публика оставалась гибридом города-государ­ства и национального государства, Британия была национальным государством, а США яв­ляется континентальным государством.

На какой же стадии этой истории мы на­ходимся сегодня? Еще с самого начала Арри­

ги утверждал, что послевоенное материальное расширение капитализма при американской гегемонии сошло на нет к концу 1960-х и что после кризиса 1970-х оно сменилось циклом финансовой экспансии, используемой США, чтобы сохранить свою глобальную власть, хотя ее время уже прошло[†††††††††††††††††††††]. Арриги предска­зывал, опять же очень давно, что эта финансо­вая экспансия окажется неустойчивой и что по­сле провала, который наступит через какое-то время, начнется окончательный кризис аме­риканской гегемонии. Что же нас ждет впере­ди? В 1994 году Арриги указал, что беспреце­дентной особенностью ожидаемых сумерек американской гегемонии является, в отличие от заката голландской и британской гегемонии, наметившееся расхождение между военной си­лой и финансовой, поскольку Америка сохрани­ла за собой глобальное превосходство в воору­женной силе, пусть она и скатилась до статуса нации-должника, когда общемировая касса пе­реехала в Восточную Азию. Ничего подобно­го ранее не происходило. Означает ли это, что

с исчезновением гегемона снова наступит пери­од системного кризиса?

Не обязательно. В своих более поздних ра­ботах Арриги заигрывал с идеей о том, что мир мог бы наконец избежать логики капита­ла и циклов гегемонии, как и их деструктивных следствий. Бродель учил тому, что капитализм не следует приравнивать к производству для рынка, — капитализм, с его точки зрения, яв­ляется возведенной над таким производством финансовой надстройкой, требующей, что­бы функционировать, государственной власти. Не может ли рыночное общество, как его неко­гда представлял себе Смит, который не одоб­рял купеческую жадность и колониальную аг­рессию, предложить эгалитарную альтернативу капиталу в том виде, в каком его описал Маркс? Не позволяли ли наметить такой путь те схе­мы развития, которые существовали в Восточ­ной Азии до Нового времени и до прихода туда западного империализма? Не может ли пора­зительный рост Китайской Народной Респуб­лики в новом столетии, когда ее экономика спо­собна перерасти экономику США, корениться в возвращении к этой динамике былых времен? [208: 34-50, 68-75, 348-372-] • В конечном счете на это можно было ответить лишь гипотетиче­ски, но именно в эту сторону—к «возникно­вению всемирного рыночного общества, за­вязанного на Восточную Азию и основанного на взаимоуважении мировых культур и циви­

лизации», к «социально и экологически устой­чивой модели развития» —устремились в ито­ге надежды Арриги[‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡‡].

Эти надежды были связаны с пробелом в осу­ществлении его исходного проекта. Трудящие­ся (labour)— основной элемент его синтеза, ко­торый он планировал создать в середине 1970-х, прежде чем переехал в США,—в «Долгом два­дцатом веке» отсутствовали. Он отметил, что их оказалось сложным включить в структуру, управляемую динамикой финансиализации, ко­торую прежде он не слишком хорошо понимал [и: 73-74] [§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§§]• Но когда он перешел к написанию своего сиквела, «Адама Смита в Пекине», там их тоже не было. За этой лакуной скрывается определенное разочарование. Он знал, чем был рабочий класс (working class)на Западе в зени­те его послевоенных движений, в бурной Ита­лии 1960-х и начала 1970-х, и когда он работал над «Долгим двадцатым веком», он не утратил глубокой преданности глобальному делу тру­дящихся. За четыре года до выхода книги он опубликовал поразительную реконструкцию их истории со времен «Манифеста Коммунисти­ческой партии». С точки зрения Маркса, буду­щее рабочего класса как могильщика капитализ­ма обусловлено сочетанием коллективной силы,

которую дала ему современная промышлен­ность, и социальной нищеты, вызываемой ло­гикой пауперизации, присущей капиталистиче­скому производству, нацеленному на прибыль, то есть позитивностью, благодаря которой он способен низвергнуть власть капитала, и нега­тивностью, побуждающей его так поступить.

Но история разделила то, что Маркс соеди­нял. Когда развитая промышленность макси­мально увеличила объективную социальную силу рабочего класса, в Скандинавии и англо­язычных странах, а после войны в Западной Ев­ропе и Японии рабочие выбрали путь Берн­штейна, то есть реформизма. Там, где уровень экономического развития оставался низким,— в России и в других восточных странах—мате­риальная нищета создала субъективные усло­вия для ленинского пути к революции. Но после спада 1970-х оба направления развития погрузи­лись в кризис, когда вывод рабочих мест в юж­ные страны ослабил рабочий класс на Западе, а индустриализация усилила его на Востоке, что привело к перекомпоновке различных частей рабочего класса, долгое время остававшегося поляризованным. «Солидарность» в Польше и забастовки в Корее и Бразилии стали призна­ками глобального выравнивания условий, ко­торое обещало возможность осуществления предсказаний Маркса [7: 29-63].

Но сохранилась ли такая возможность по­сле еще одного десятилетия нео либерализм а,

когда «Солидарность» исчезла, а профсоюз­ное движение пришло в упадок во всех запад­ных странах? «Хаос и управление в современ­ной мир-системе», написанная Арриги вместе с Беверли Силвер, оказалась работой более осторожной, но все же не пессимистичной. Действительно, теперь был введен в действие «враждебный трудящимся международный режим», но не может ли работать также и об­суждаемое у Поланьи контрдвижение сопро­тивления коммодификации? В конце концов, социал-демократы были у власти в тринадцати из пятнадцати государств Евросоюза. «Ослаб­ление социальных движений — в частности ра­бочего,— которое сопровождало глобальную финансовую экспансию в 1980 и 1990 годах, яв­ляется в основном конъюнктурным феноме­ном»,— пришли к выводу Арриги и Силвер, предсказывая, что с высокой вероятностью мо­жет начаться новая волна социальных конфлик­тов [13:12-13, 282]. Отзвук этого ожидания чув­ствуется также в «Адаме Смите в Пекине», где вкратце рассматриваются сельские и городские беспорядки в Китае, имеющие, правда, лишь от­даленное отношение к основной линии аргу­ментации этой книги.

В какой-то мере причины такого поворота в мысли Арриги следует искать в ее исходной итальянской матрице. Группа, которой он ру­ководил в начале 1970-х, составляла часть более широкого движения операизма, одно из важ­

ных направлений которого (с Марио Тронти в роли наиболее влиятельного теоретика) вос­хищалось тем, чего американские рабочие до­бились в крепости фордизма под дальновидным руководством Франклина Делано Рузвельта. Унаследовав чрезмерно позитивную оценку «Нового курса» от этой итальянской традиции, Арриги приписывал американской гегемонии на пике ее развития способность проециро­вать вовне модель глобального благосостоя­ния, соответствующую принципам «Нового курса», словно бы Вашингтон действительно отвечал «общему интересу подданных всех го­сударств». Поскольку он забыл о своем соб­ственном предостережении, согласно которому «претензия господствующей группы на пред­ставление всеобщего интереса всегда является более или менее фальшивой» [ю: 367], непра­вильная оценка того, чего добились «Объеди­ненные горнорабочие Америки» и «Конгресс производственных профсоюзов», подготовила возможность того, что впоследствии трудящие­ся выпали из его внимания. В то же самое время в его репертуаре политического опыта всегда имелось нечто иное — сила восстания как ис­точника политического изменения, свидетелем которого он стал в Солсбери и Дар-эс-Саламе и к которому никогда не терял привязанности. Глобальное неравенство между государства­ми было, в конце концов, гораздо больше, чем между классами в развитых западных государ­

ствах. Третий мир не подчинится без сопротив­ления. Предсказания Маркса не сбылись в Де­тройте, но интуиция Смита может обрести форму в Пекине.

Его ранний опыт оказал и другое воздей­ствие на его более поздние работы. В отличие от общего направления операизма, его груп­па была откровенно грамшианской. Но в своей теоретизации «рабочей автономии» она де­лала главный акцент не на [тюремные] тетра­ди Грамши, а на тексты по фабричным советам, которые вышли в Ordine Nuovo,до его заключе­ния. Реагируя на инструментализацию его тю­ремных сочинений силами КП И, она не особен­но обращала внимание на встречающиеся в них «национально-народные» темы, которые стали предметом откровенного презрения в других секторах операизма. Это сказалось и на Арри­ги. Перестраивая идеи Грамши ради их пере­носа с национального уровня классов на ме­ждународную систему государств, он подверг его наследие более радикальному и творче­скому преобразованию, чем кто бы то ни было другой. Но хотя получившаяся в итоге архитек­тоника включала в себя оба уровня, не было со­мнений в том, какой именно преобладает. Пер­востепенное значение имела система, тогда как составляющие ее государства отодвигались да­леко на задний план. «Наш интерес к процес­сам на уровне отдельных единиц, — отмечает­ся в «Хаосе и правлении»,—строго ограничен

ролью, которую они играют в качестве источни­ка системных изменений при гегемонических переходах» [13: 35-36]. Отдельные страны, та­ким образом, всегда были слабым звеном в его грамшианской конструкции, так что структуры гегемонической власти внутри них редко при­обретали рельефность. Это могло вести к ин­дифферентизму, поскольку правителям и Аме­рики, и Китая—рыцарям «Нового курса» или эпохи реформ — выгодны эти слишком широ­кие мазки, не схватывающие ни их, ни то, как они держат подданных своими когтями.

Когда грамшианская концепция гегемонии была столь успешно перенесена с внутригосу­дарственного уровня на межгосударственный, за это пришлось заплатить определенную цену. Арриги знал о работе Гухи, постоянно цитиро­вал ее, когда обсуждал упадок глобальной вла­сти США, которая тоже стала «господством без гегемонии» [13: 27, 243-245; 208: 24-169]. Но между двумя этими планами есть различие. Отношения между классами внутри определен­ной нации реализованы в рамках конкретного правового и культурного аппарата, общего для них, но такого аппарата нет между государства­ми. Органическое строение гегемонии, о кото­ром говорил Гуха, в международной политике, таким образом, всегда отличается, поскольку там намного выше, чем во внутренней политике, доля принуждения по отношению к убеждению. Войны остаются классическим инструментом

отношений между государствами — в настоя­щее время семь войн ведет один лауреат Но­белевской премии мира, — а санкции сегодня стали к ним дополнением, по степени прину­ждения не сильно им уступающим. В историче­ском плане применение военной силы, которое Арриги принимал за знак того, что американ­ская гегемония осталась в прошлом, было ее вполне традиционным использованием; тогда как ее коррелят в виде экономической блока­ды никогда не был столь успешен. То, что сроки, указанные Арриги, возможно, уже пройдены, не значит, что его прогноз будет опровергнут. Но в этом мнении, которого придерживались столь многие, всегда отсутствовали какие-либо гарантии того, что мы так думаем просто пото­му, что хотим так думать.

<< | >>
Источник: Андерсон, ∏.. Перипетии гегемонии / пер. с англ. Д. Кралечкина; под науч. ред. В. Софронова. — М.: Изд-во Института Гайдара,2018. — 296 с.. 2018

Еще по теме 8. ПРОДОЛЖЕНИЯ:

  1. Продолжение завоевательной политики при Саргоне II
  2. 2. Продолжение разделения Римской империи. Гонорий и Аркадий. Стилихон и Аларих. Вестготское государство
  3. 56. Послевоенное развитие страны 1945-1953. Обострение международных отношений и начало *Холодной войны*. Созд. социалист.лагеря и борьбы 2х систем. Четвертый пятилетний план восстановл. и развития экономики СССР, его итоги. Духовная жизнь советского общества. Продолжение полит.репрессий
  4. Древнеевропейцы на Северном Кавказе по данным лингвистики и мифологии
  5. Хронологические таблицы
  6. МАГИЯ ОРУДИЙ и ОРУЖИЯ
  7. Делосский союз
  8. № 49. ЭКСПЛУАТАЦИЯ ПРОВИНЦИЙ (Цицерон, Против Веннев-; 4—5)
  9. Глава 5. Египет в ΧΙ-VI вв. до н. э
  10. ПОМИНАЛЬНЫЕ ОБРЯДЫ
  11. 3.4. Кабарда. Обоснование однокультурности комплексов c керамикой ПМ ДК времени Кабарды и Северной Осетии
  12. 49.Черты развития российского федерализма в 2000-2011гг. Что представляет собой российский федерализм сегодня и каковы его особенности?
  13. 22. Индустриализация в СССР, цели и результаты
  14. Дикорастущие растения
  15. 17. Общественно-политическое движение 2-ой половины Х1Х в.
  16. 34. Кризис партийно-советской государственной системы. Распад СССР и создание СНГ
  17. 3. ОБЩЕСТВО И КУЛЬТУРА ЗАКАВКАЗЬЯ И СОПРЕДЕЛЬНЫХ СТРАН В IV—I ВВ. ДО Н. Э.
  18. Средиземное море и финикийская колонизация